text/html; charset=UTF-8
О Белых армиях » Мемуары и статьи » Трубецкой Гр.Н. "ГОДЫ СМУТ и НАДЕЖД" » III Поездка в Москву и в Сергиевское (оконч.)

III Поездка в Москву и в Сергиевское (оконч.)




«Старик Мишан»,*) как я его звал, был необыкновенно доверчив, и не раз я пользовался его слабостью, когда был моложе, врал ему про себя всякие небылицы, а он все принимал к сердцу, журил меня и изводился. Я был моложе его на 13 лет. Его легко было заставить спорить, он говорил парадоксы, и я любил, когда он горячился.

Его жена, моя сестра, Елизавета Николаевна, была на восемь лет меня старше и в моем детстве научила меня грамоте. Она, как и моя мать, всю душу свою отдала детям. И отец и мать главное старание свое положили на то, чтобы воспитать своих детей в духе Церкви, и это им удалось вполне. Все вышли верующими не на показ, а глубоко, все с раннего детства пропитались красотой и благолепием богослужения в храме, где начали петь, как только позволил то самый ранний возраст. Моя сестра была очень музыкальна, она восприняла в себя ту атмосферу музыки, в которой прошло ее детство в доме родителей, и в свою очередь передала это детям. Это восполнило недостатки культуры, которые были неизбежны при безвыездной жизни в деревне.

Два птенца в это время уже вылетели из родительского гнезда и каждый вил себе свое гнездышко; это была старшая дочь, Соня Лопухина, уехавшая с мужем в Тюмень от большевиков, хотя потом и туда проникли большевики и муж ее ни за что, ни про что отсидел два-три месяца в тюрьме. Второй сын Сережа, как я уже писал, женился на своей двоюродной сестре Соне Гагариной, и они жили под Новочеркасском, увлеченные своим счастьем, которое никем и ничем не могло быть смущено.

Оставался старший сын Миша. Он был страстный хозяин, потом с увлечением начал служить в калужском земстве. Война заставила его все бросить, он занимал разные нестроевые должности; революция вновь возвратила его в деревню. Вернувшись в родной дом, в свое Сергиевское, он не мог примириться с тем, что застал, с засилием поднявшейся повсюду волны «демократизации». Сергиевское было для него поругано, особенно со времени большевицких порядков, когда во флигеле их громадного дома поместился местный Комитет и все хозяйство было отобрано. Он чувствовал себя совершенно несчастным человеком, никуда не выходил из своей комнаты, не желая ни с кем встречаться. Это была простая, честная, женственно нежная натура, жившая жизнью сердца и чувства. На него жалко было смотреть, и сам он был счастлив, в конце концов, уехать в Москву, где нашел себе дело и заработок.

Совсем иначе воспринимал перемену обстановки его младший брат Георгий,*) совсем юный и казавшийся еще неоперившимся. Мише должно было минуть летом 31 год, а Георгию — 25 лет. Он успел кончить университет, на войне был в Конногренадерском полку, зарекомендовал себя храбростью и находчивостью. Маленького роста, почти безусый, он казался мальчиком, и к нему сохранилось отношение в семье, как к младшему. В противуположность Мише, Георгий старался как можно легче и веселее относиться к перемене обстановки и делал все возможное, чтобы облегчить своей семье переживаемые невзгоды. Бедный, любящий Миша и хотел и не был в состоянии совладать с собою, чтобы сделать то же. Георгию это давалось просто и легко. Весной он потребовал себе выделения трудовой нормы. Свои крестьяне и комитетчики, которые совестились господ и любили Георгия, были рады отрезать ему 15 десятин лучшей земли, по его собственному выбору, оставили ему три лошади, две коровы, инвентарь, семена, словом, — все, что фактически он в состоянии был использовать своим трудом.

Георгий проводил весь день в поле — от зари до зари. Ему помогали бывшие служащие и его сестры. Умилительно было видеть, как просто и радостно отдались они непривычной работе и в ней умели находить неизведанное раньше удовлетворение. Георгия хватало при этом и на регенство в семейном церковном хоре, и на поездки по вечерам на тягу. Он был и простым рабочим и кучером своей семьи. Славный, тихий мальчик.

С ним работали его три сестры. Старшая после Сони — Льяна. Ей было 26 лет. Это было прелестное существо; про нее нельзя было сказать, чтобы она была красива, но в ней была та тихая прелесть, которую испытываешь порою в незатейливой, но обвеянной чем то милым и дорогим сердцу русской природе. Часто, глядя на нее, я думал, что она исполняет идеал женщины, начертанный Апостолом Петром: «Да

*) Его расстрел «в Соловках» — описан в Гулаге том I. М. Г. Т.

будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно перед Богом» (1 Петра, III, 3 и 4). Льяна могла быть и весела и оживлена. В ней порою зажигался огонек, но никогда я не видел ни раньше, ни теперь, чтобы она когда-нибудь тяготилась тем, что молодость ее проходит в деревне, что годы ее безвозвратно уходят. Наоборот, ее никогда нельзя было лишний день удержать в Москве, когда она приезжала из Сергиевского, и никакой концерт, никакое развлечение не могло соблазнить ее, как только она начинала думать, что ее ждут в Сергиевском родители и могут хоть день беспокоиться из-за ее опоздания. Как то раз она мне сказала, что мечтает кончить жизнь в монастыре, и я не удивлюсь, если так и случится.

Следующая за Льяной, Мария, была похожа на нее только кротким нравом. Высокого роста, стройная, с яркими цветами румянца и чудных золотых волос, она совсем не сознавала себя красивой. В ней были силы, которым еще негде было развернуться и сознать себя, было несомненное дарование к живописи, но не хватало простора и художественного образования. Она была прелестна своей свежестью и голубиной чистотой.

Младшей Тоне минуло 17 лет. Маленькое личико, не красивое, но миловидное, и огромные глаза. Она была умненькая, живая, в ней все начинало бродить — и мысли, и чувства, и желания, но все ее считали еще маленькой.

Вся эта семья жила удивительно дружно, была спаяна крепкой любовью. Они так привыкли жить жизнью сердца и чувства, что, конечно, это выражалось иногда в повышенной чувствительности, над которой мы, приезжие, подтрунивали. Однако все, кто к ним приезжали, чувствовали себя в Сергиевском, как в душевной санатории.

Свое Сергиевское Осоргины любили так, как можно любить только близкое, родное существо, и особенно чутко ценили прелести природы и местоположения, которые действительно были прекрасны. Они были способны, когда время позволяло, проводить целые часы на обрыве, за парком, откуда на далеком просторе виднелась Ока, которая вся змеилась на поворотах, синея и уходя вдаль.

«Старик Мишан» не любил «преломления» природы и обыкновенно торопил всех домой. Он признавал прогулки только в поле с хозяйственными целями и стыдился гулять без дела, как это делали мы, горожане, привыкшие относиться к деревне, как к дачному препровождению времени. Вечером, весной, наслушавшись соловьев, мы возвращались домой, в столовую, где шипел самовар. После чая вся семья играла в дурачки с жигулями. Родители горячились не меньше детей во время игры. Расходились рано, по-деревенскому, чтобы рано встать.

Иногда приезжали соседи Мамоновы. Они жили в нескольких верстах от Сергиевского, над самой Окой, в месте, еще более красивом, чем Сергиевское. Семья состояла из старушки Ольги Александровны, которая, несмотря на свои 85 лет, сохранила необыкновенную ясность и живость ума. Она была удивительно образована, перечитала массу книг на всех языках и всем живо интересовалась — и наукой, и искусством, и политикой. Ее дети — Софья Эммануиловна и Александр Эммануилович — были уже немолоды, каждому было за 50 лет. Они унаследовали от матери живость и культурность, но все-таки были, как говорится, «тех же щей, да пожиже влей». Оба были не без смешных для их возраста ужимок детской наивности и восхищались друг другом, за недостатком посторонних ценителей их детскости.

В эту весну мало выпадало влаги, и все с нетерпением ждали дождя. И вот, в один из приездов в Сергиевское Софьи Эммануиловны, небо покрылось тучами. Она заторопилась домой, но надежда оказалась призрачной, небо снова сделалось чистым. Софья Эммануиловна топнула ножкой на Господа Бога и, запустив глазок к небу, как капризный ребенок, воскликнула: «Отчего Ты такой недобрый? Зачем не даешь дождя?» — и тотчас обернулась, чтобы посмотреть, какое впечатление производит ее милая резвость. Но, увы, брата тут не было и никто не восторгнулся пятидесятилетним ребенком!

Семья Мамоновых была воспитана вне Церкви, и это было вечным предметом разговоров в Сергиевском и иногда и увещаний семьи Мамоновых, которые души не чаяли в Осоргиных, любили их, как близких родных, и признавали во многом авторитет родителей Осоргиных.

Жизнь шла обычным размеренным чередом в огромном доме, который построен был еще во время Пугачева генералом Каром. Последний так боялся разбойника, что построил дом, с виду похожий на крепость, и прорыл от него подземный ход до самой Оки.

Как во всех очень старых домах, в Сергиевском водились привидения, слышались порою странные стуки. Когда живы были старики Осоргины, родители Мишана, то в доме каждый месяц служили молебен и комнаты кропили святой водой, чтобы выгнать нечисть.

Каждое время года было связано с обычаями, которые свято соблюдались не только хозяевами, но и служащими и прислугой. Пока еще хозяйством владели господа, каждую весну, перед выгоном скота в поле, вся семья шла на скотный двор с вербами и выгоняли скотину. Перед началом пахоты закапывали просвиры и бутылочки со святой водой в землю. Все делалось с молитвой.

Когда комитеты отняли повсеместно хозяйство и та же участь постигла Сергиевское; несмотря на протест своих крестьян, — отец и старший сын лишились главного рычага, осмысливавшего их пребывание в деревне. Я уже говорил о том, как это было тяжело сыну. Нелегко это было и отцу. Он привык вечно о чем-нибудь хлопотать. По-прежнему издалека по дому доносилась его торопливая походка, причем всегда можно было определить, по какой комнате он шел, потому что в каждой комнате, на каждом полу был свой звук, знакомый привычному уху. Но эта ходьба происходила оттого, что не сиделось на месте, а ходить было не для чего. Впрочем, увлеченный общей трудовой повинностью, Мишан брал порою метлу и начинал подметать длинную аллею в саду. Тогда дети устремлялись к метле, вырывали ее у него из рук; они не хотели никак допустить, чтобы отец работал. Я, как всегда, его поддразнивал, и моя сестра помогала мне в этом, а Мишан накидывался на нас и говорил, что «все вы, Трубецкие, — патриции».

Сестра моя от вечных волнений и страхов за детей, особенно во время войны, была очень слаба. В начале весны ее обычно катали в кресле в саду ее дочери, но потом она настолько окрепла, что сама свободно доходила до обрыва. Хотя она была еще не стара, но у нее были совершенно белые волосы, которые, как ореол, окружали ее голову. Все дети наперерыв заботились о том, как ей избежать лишнего утомления и заботы. Но забота в материнском сердце всегда находилась; в это время ее больше всего беспокоило удрученное состояние сына Миши, который не находил себе ни применения, ни покоя.

Ежедневно перед ужином мы садились за карточный стол и играли в бридж, причем и отец и сын горячились страшно и играли с большим азартом. В это время Мария сидела в углу и рисовала чей-нибудь портрет. Иногда моя сестра с Льяной играли в четыре руки Бетховена, Шумана или русских композиторов. Вся семья увлекалась Римским-Корсаковым.

Вести внешнего мира проникали лишь через газеты или, иногда, через приезжих из Калуги. Жили со дня на день надеждою, что еще через две-три недели или через месяц большевики будут изгнаны. Мишан не упускал случая, чтобы укорять народ за то, что они изменили царю и оттуда пошла вся разруха. Крестьяне любили, когда Михаил Михайлович их журил, и охотно приходили к нему выкладывать все свои заботы. После воскресной обедни обычно собиралось Братство св. Иулиании (Осоргиной). Все члены семьи были братчиками и вместе с крестьянами обсуждали, кому и в каких размерах надо помочь. Так тихо, неторопливо шла жизнь.

Неужели я больше не увижу Сергиевского? — Я не могу с этим помириться. Не могут, не должны исчезнуть такие уголки русской жизни, обвеянные старозаветным, родным и крепким духом. Для скольких простых людей Сергиевское было светлым маяком, где они находили и нравственную и матерьяльную поддержку. А сколько их друзей и знакомых, потерпев от жизненной бури, находили покой под гостеприимным кровом этой мирной обители. Утрата таких очагов, хотя бы они были малочисленны, а может быть, именно потому что их немного, была бы невознаградимой потерей для России, и только одно утешает, что не могут бесследно погибнуть добрые семена, которые долгие годы сеялись на благодатной почве, — «память их из рода в род».

Раз уже пришлось к слову, расскажу о том, как пришлось Осоргиным расстаться с Сергиевским. Большевики давно прислали из Калуги циркуляр о выселении всех помещиков из их усадеб. Крестьяне не решались даже сообщить об этом Осоргиным. Они продолжали мирно жить у себя. Большевики прислали летом отряд, чтобы взыскать с них контрибуцию. Так как Осоргин сказал, что он ни копейки не заплатит, то его арестовали и повели в волость. Тут крестьяне заволновались, потребовали, чтобы его освободили и, сторговавшись с комиссарами, которые требовали 20.000 рублей, внесли 1.000 рублей и торжественно вернули Осоргина в усадьбу. Но долго это благополучие не длилось. Калужские большевики осенью категорически потребовали, выселения и дали три дня на размышление. Эти три дня Осоргины провели в посте и говении. Храм был полон молящихся. Когда они выехали на станцию, народ провожал их на всем пути. Крестьяне наняли им вагон, выгнали оттуда всех посторонних, поставили своих сторожей до самой Москвы. — Осоргины переехали в подмосковное имение Самариных Измалково, где еще можно было жить осенью 1918 года. Но вернусь к своему рассказу.

В середине марта в Сергиевское совершенно неожиданно приехала моя жена. Ей пришлось спешно бежать из Новочеркасска. От нее мы получили первые вести о том, что там происходило после нашего отъезда.

В город первым вошел Голубов, — тот самый, которого отпустил из под ареста Богаевский на слово. Он ворвался в Круг, который продолжал заседать вместе с атаманом, арестовал генерала Назарова и председателя Круга Волошина. Оба были убиты. Назаров мужественно, как солдат, встретил смерть. Волошин упал, сраженный пулей. Его бросили, думая, что он умер. Истекая кровью, он дополз до какого-то домика, где просил встретившуюся ему женщину укрыть его. Вместо того, она его предала.

Вместе с Голубовым появились другие заправилы, которые на первых порах организовали террор. Уходя с Дона, Добровольческая Армия не могла захватить с собой раненых. Их пришлось оставить, обеспечив их лишь деньгами. Конечно, легко раненные, вообще — все, кто мог хоть с грехом пополам встать с постели и уйти, ушли. Остались главным образом тяжело раненные и немногие застрявшие по каким-нибудь случайным причинам. Большевики врывались в госпитали, выволакивали раненых офицеров и юнкеров и расстреливали их. Так погибли десятки людей. Моя сестра В. Н. Лермонтова и моя жена делали все, что могли, чтобы спасти несчастных, покупали для них штатское платье, укрывали их, где могли. У нас на квартире перебывало несколько человек офицеров. В разгар расстрелов моя сестра отправилась в Атаманский дворец и настоятельно потребовала разговора с кем-нибудь из руководителей. Ей отказывали, но она стояла на своем, и ее принял один из комиссаров, товарищ Ермашов. При других он обошелся с ней грубо, но потом отвел ее к окну и там сказал скороговоркой: «Я такой же большевик, как Вы, и вошел в дело только для того, чтобы помочь, кому нужно. В чем дело?» — Моя сестра спешно сказала про расстрелы и просила дать ей 70 пропусков и документов для лиц, список которых она ему доставит. Ермашов тотчас согласился. Мне рассказывала потом сестра, какое счастье она испытала, когда вдруг, так неожиданно, перед нею открылась возможность стольких спасти. Это было словно Светлый Праздник. Конечно, сестра использовала широко поддержку Ермашова, который помог ей во многом. Сам этот Ермашов оказался бывшим мелким служащим Московской городской управы, из которой был в свое время удален по подозрению в том, что нечист на руку. Он записался в левые эсэры и таким образом прошел в состав высшего управления у большевиков. В Новочеркасске он имел наряду с другими главными большевиками особые личные полномочия, но ему приходилось действовать с большой осторожностью, чтобы не навлечь на себя подозрения. Ввиду этого, он решил там не задерживаться и пробыл всего три-четыре дня после свидания с моей сестрой. Конечно, он не мог предотвратить эксцессов, грубых и бессмысленных. Так был убит ни за то, ни про что граф Василий Петрович Орлов-Денисов. Его сначала арестовали, потом выпустили. Когда он уже был выпущен на свободу, его схватили, увели в соседнюю рощу и расстреляли. Кто это сделал и для чего, так и осталось совершенно невыясненным. Это был человек, привлекательный своим благородством и честностью, он не занимался никакой политикой и не мог никому быть опасен.

После отъезда Ермашова сестра и моя жена продолжали свою деятельность. И вот, в один прекрасный день, очевидно по какому-то доносу, большевики принялись энергично разыскивать мою жену, чтобы ее арестовать. По счастью, они так не умели ни за что приняться, что не сообразили самого простого — навести справки, где ее квартира. Вместо того, они нагрянули на квартиру моей сестры Лермонтовой, произвели у нее обыск и требовали указать, где моя жена. На вопрос сестры, в чем провинилась моя жена, главный большевик торжественно ответил: «Вы отлично знаете. Этот человек сыграл роль Вендена во время франко-прусской войны». — Так мы до сих пор, по нашему невежеству, не знаем, кто такой был Венден и в чем ему уподобилась моя жена.

Пока шел обыск, сестра послала спешно предупредить мою жену об угрожавшей опасности, и она переехала к соседям. Большевики проискали весь следующий день, послали людей на вокзал проверить паспорта у отъезжающих женщин, но моя жена, переодевшись в пальто горничной и с фальшивым паспортом, благополучно проехала на север, прямо к Осоргиным, куда она знала, что я собираюсь.

Мы прожили в Сергиевском до 9 мая. Захватив зиму, провели таким образом всю весну, любовались разливом Оки, первым пробуждением природы и с большим сожалением уехали, когда все деревья уже распустились. Весна была поздняя и немного холодная, но вечера стояли дивные. Мы часто ездили на тягу и ежедневно ходили к обрыву.

Иногда приходилось ездить в Калугу, которая мне была дорога по воспоминаниям детства. Я обошел все родные места, был в Загородном саду, где мы прожили столько счастливых дет в старом губернаторском доме. Он был неказист, но его незадолго до того отремонтировали для помещения лазарета. Каждая комнатка, и уголок возбуждали во мне настоящее волнение, говорили, как живые, моему воспоминанию. Вот — стеклянный круглый тамбур у подъезда. Из передней — вход в залу-столовую. Оттуда налево — дверь на балкон, а направо — в гостиную, она же — кабинет моего отца. Рядом — комната моей матери, где я брал свои первые уроки и каждое утро входил со страхом, потому что в детстве боялся своей матери. Через маленькую комнату, где жили экономка Елизавета Петровна и горничная моей матери Анна Сергеевна, — выход на темную, узкую лестницу наверх, где наше детское царство. Комната с покатым полом, где я спал с младшей сестрой и где, приставив деревянную лошадку к задней стене, я по отлогому полу скатывался до окон. А эти окна, откуда мы с сестрой смотрели на фейерверки в городском саду, выбегая ночью босыми ногами к окну, как только слышали разрыв первой ракеты. А вот угол, где висела темная икона Николая Угодника, и перед ней горела лампадка, а под ней — постель нашей няни Федосьи Степановны. Боже мой, неужели уже 30 лет прошло с тех пор, как мы выехали из Калуги! Неужто смолкли навсегда дорогие голоса, не отворится дверь и не войдет никто из близких. Ведь это было вчера, сегодня, а не 30 лет назад! Да, кто не испытал этого особого чувства, которое овладевает Вами, когда Вы посещаете места, где прожили счастливое детство! Как будто тени слетаются к Вам навстречу и оживляют стены и природу! И грустно и отрадно на душе!

Я оценил Калугу, то, мимо чего равнодушно проходил в детстве, — красоту и живописность города с мостом, перекинутым через лесистый овраг, прямо над Окой. Вот — присутственные места и площадь с Гостинным Двором и рядами, куда мы так любили ходить в детстве покупать фрукты и всякие сладости по воскресеньям! Все эти постройки — екатерининского времени. Много живописных церквей. Кое-где сохранились прекрасные дома начала XIX-го века, успевшие обратить на себя внимание любителей старины. В одном из них, знакомом мне с детства, доме Кологривова, я побывал. Дверь отворила мне старушка, которая тотчас узнала и назвала меня, хотя я уехал из Калуги двенадцатилетним мальчиком, а возвращался уже пожилым, потрепанным от невзгод человеком. Дом Кологривовых у Каменного моста — один из самых красивых остатков старины в Калуге. Удивительно сохранилась живопись на стенах и плафонах, чудные зеркала; прелестна сама архитектура комнат.

Кологривовы, сильно постаревшие, были очень милые, радушные люди. При стариках оставались два сына. Старший сын был за несколько лет до того убит на дуэли. Второму сыну Александру было лет 30. Он играл руководящую роль в противобольшевицкой организации в Калуге. Все старания спасти его из Бутырской тюрьмы оказались тщетны, и его расстреляли.

В Калуге, как и вообще в провинции, гнет большевиков сказывался в некоторых отношениях сильнее, чем в Москве. Власть захватили люди малообразованные и алчные. Во главе калужского Совета стоял какой-то латыш, который ежедневно проигрывал десятки тысяч рублей в карты и для покрытия своих долгов облагал буржуазию. В качестве частного «необязательного» мнения он высказывал, что женщины старше 45 лет подлежат уничтожению. Особенно рьяно подвизался некий д-р Образцов, бывший до революции членом Союза Русского Народа. Он грубо и с наслаждением производил всякие издевательства при обысках; например, залез к какой то старушке, у которой заведомо не могло найтись ничего недозволенного, запускал грязную лапу в банки с вареньем, потому что на дне, будто бы, может оказаться золото, и потом обтирал руку о чистое белье, которое выворачивал из сундуков. Явно, что свинство, само по себе, доставляло ему удовольствие. Другой комиссар — по делам печати — реалист шестого класса, яростно ополчился на букву «е» и твердый знак и объявил, что если обнаружит вывеску с этими контрреволюционными буквами, то конфискует все содержимое магазина. Поэтому на улицах Калуги было трудно разобрать, что написано на вывесках: купцы замарали не только старорежимные буквы, но, на всякий случай, и другие, в благонадежности коих сомневались. Тот же юный комиссар наложил штраф в 15 000 рублей на одного купца за то, что он вопреки обязательному постановлению не подписался в срок на большевицкий официоз в Калуге.

Странно было проезжать через Калугу, которая сохранила свой мирный, провинциальный вид, и думать, что вся она взбаламучена кучкой негодяев и мошенников, захвативших власть.

Я оставался в Калуге всего два дня, но видел, в каком нервном напряжении жили там «буржуи», каждый час ожидая очередного издевательства над собою.

 

________________
*) В эмиграции Отец Михаил. М. Г. Т.





Содержание