О Белых армиях » Мемуары и статьи » К.В. Сахаров. БЕЛАЯ СИБИРЬ. (Внутренняя война 1918—1920 г.) » ГЛАВА ХI. Ледяной Сибирский поход. 2.

ГЛАВА ХI. Ледяной Сибирский поход. 2.


С раннего утра все улицы Голопуповки пришли в движение; вытягивались запряженные санные обозы, стояли правильными рядами небольшие конные отряды, пехота шагала около саней, пулеметчики тщательно укутывали свои пулеметы, чтоб не застыли.

Зимнее солнце поднималось тусклое и красное из ночных туманов, густых и белых, как паровозный пар. Вверху голубело небо. Воздух был свежий, бодрящий, наполненный крепким сибирским озоном. Настроение в отрядах и даже обозах было приподнятое и как будто довольное. Не замечалось и следа вчерашней растерянности.

Один за другим являлись в избу, где расположился мой маленький штаб, начальники и старшие офицеры, чтобы получить боевую задачу и дать точные сведения о состоянии частей, о числе бойцов, количестве оружие и патронов. Последнее было всего хуже, — бедность в патронах была крайняя, — в некоторых отрядах было на винтовку всего по 15 штук.

Наш отряд, состоявший вначале только из кучки в несколько сот офицеров и добровольцев, вышедших из-под Красноярска, да присоединившихся в Есаульском егерей, теперь увеличился до нескольких тысяч бойцов. Вошли почти все, сосредоточившиеся в селе. 1-я кавалерийская дивизия почти в полном составе не разделяла взглядов генерала Миловича и вошла в армию, как одна из лучших боевых частей.1)

Из всех частей были составлены две боевые колонны, одна для удара с фронта, вторая обходная, а все обозы и мало боеспособные части вошли в третью колонну, которая должна была следовать по дороге за первой, ввиде резерва.

Морозь за ночь покрепчал и здорово кусал щеки; пальцы коченели так, что больно было держать повод. День

х) Под командой полковника Семчевского.

предстоял трудный: на таком морозе, после пятнадцативерстного перехода, было тяжело вести наступательный бой.

Объяснив начальникам боевой приказ, раздав задачи, я объехал войска и начал пропускать их у выхода из села. Несмотря на самые фантастические костюмы, на самый пестрый и разношерстный вид, чувствовалось сразу, что это были отборные испытанные люди, стойкие бойцы. Красно-бронзовые от мороза и зимнего загара лица, заиндевелые от инея, точно седые, усы и бороды, из под нависших также белых, густых бровей всюду смотрят глаза упорным, твердым взглядом, — в нем воля и готовность идти до конца.

Это были те же закаленные русские витязи, что с осени 1914 года по бесчисленным полям боевым совершали чудесные подвиги, проявляли высшую красоту человеческого духа. Это те же орлы — или родные братья их, которые спасая Париж вторглись могучим порывом в Галицию и Восточную Пруссию, которые брали Львов, Перемышль, Эрзерум, защищали и отстаивали Варшаву, удивляли мир своим геройским отступлением в 1915 году, шаг за шагом, с палками в руках, против вооруженного до зубов противника; про их легендарные подвиги на Карпатах французы складывали песенки, распевавшиеся тогда на всех бульварах Парижа. Это они рванули в 1916 году снова в Галиции, нанесли вторичный разгром австро-венгерской армии и тем спасли Италию. Это остатки тех, кто подобно урагану, три года вели величайшие бои, в то время, как на западе союзники танцевали свою военную кадриль, — метр вперед, полтора метра назад, двадцать пять пленных и три раненных... Для дела «союзников» за то время легло в братские боевые могилы три миллиона этих русских орлов. И теперь, в благодарность за все это, брошенные всеми и всеми преданные, они стояли в далекой Сибири, смыкая свои поредевшие ряды, готовые до конца биться за честь, жизнь и счастье родной страны.

Ведь все это были прямые потомки тех крепких русских людей, наших предков, которые в течении тысячелетней истории, бились за русскую землю под Великокняжескими стягами, под Царской хоруговью и под славными Императорскими знаменами. И Россия могла гордиться этой многовековой боевой службой своих сынов: слава ее гремела на весь мир, а трудами и кровью ее армий была образована величайшая в мире Империя, — солнце никогда не заходило на землях Белого Царя.

И останься только Россия и армия верными Ему! Не поддайся подлой измене в черные дни марта 1917 года. Выполни до конца долг свой перед Царем, землей родною и предками своими... Не только история, — история всего мира пошла другим бы ходом.

Но слишком это было не по вкусу всем врагам России, да, видно, и «друзьям» также. Грянули взрывы. Самые ужасные, ядовитые и зловонные удушливые газы были пущены на русскую силу. Опьянили, отравили ее и общими усилиями разгромили. Вместо светлой победы летом 1917 года, которая возвеличила бы здание Российской Империи, начался величайший позор и кромешный ад. Страна наша, вся, целиком, начиная от Государя-Мученника и кончая трудолюбивым, скромным и добродушным крестьянином, была предана мировому еврейству на распятие...

Русские никогда, ни на одну минуту не должны этого забывать. Помнили об этом и мы все там в далекой белой Сибири, в доблестных белых войсках... но без Белого Царя. Час тогда еще не пробил!

Долг свой перед Родиной и предками мы выполняли до конца, — в тяжелом, безрадостном подвиге страданий белые армии боролись до конца за крест против кровавой пентограмы, боролись за Русь и за веру, заслуживая этой борьбой право для своего народа — громко и радостно кликнуть: и за Царя! И тогда победить...

Колонны направились из села Голопуповки к реке Кану. Медленно, со скоростью не более двух верст в час совершалось движение, — вследствие трудных, ненаезженных дорог, также и из-за того, что передовые части и разъезды шли крайне осторожно, нащупывая противника. Около трех часов дня первая колонна завязала бой; красные, имея все преимущества, — и командующий правый берег реки, и богатство в патронах и артиллерии, и, наконец, возможность держать резервы в избах, отогревать их там, — оказывали нам серьезное сопротивление; все первые атаки были отбиты; наши потери убитыми и ранеными росли.

Надо было торопиться с маневром, который был рассчитан на то, чтобы глубоким обходом, крайнего левого фланга большевиков, прорваться через Кан и ударить оттуда им в тыл. Я со штабом от первой колонны поехал вдоль левого берега Кана ко второй, обходной.

Темнело. Местность западного берега реки идет равниной с ложбинами и обрывами, с низким кустарником, засыпанным тогда на полтора-два аршина снегом. С реки и из оврагов поднимался густой зимний туман и медленно, упорно обволакивал всю равнину.

Несколько наших троек и десятка два всадников продвигались в этом тумане почти наугад, без дороги. Целина, глубокий снег и темнота все гуще. Справа редкие звуки выстрелов, слева глубокая, зловещая тишина. Вот в тумане начинают светиться, как мутные пятна масляных фонарей, далекие костры. Все ближе и ближе. Различаем уже группы людей, громаду обоза и массу лошадей.

— «Какая часть? Кто такие?»

— «Сибирские казаки-и-и,» слышится в ответ разрозненный крик с разных мест.

— «А вы кто такие?» спохватился чей-то голос.

— «Командующий армией.»

Останавливаюсь. Подходят ко мне полковники Глебов и Катанаев. Расспрашиваю в чем дело, почему стоят здесь.

Оказывается, что это все, что поднялось с Иртыша, из Сибирского, Ермака Тимофеевича, казачьего войска; поднялось и пошло на восток, не желая подчиниться интернационалу, власти Лейбы Бронштейна. Здесь и войсковое правительство, и воинские части, разрозненный сотни нескольких боевых полков, и семьи, старики, женщины, дети, и больные, и раненые, и войсковая казна.

Толпа номадов, точно перенесшаяся за тысячи лет, из великого переселения народов. Больше обозов, чем войска. Но все же, — бригада набралась и под командой полковника Глебова двинулась на поддержку первой колонны.

Через час, примерно, я нагнал обходящие части, которые наступали под командой генерал-майора Д. А. Лебедева.

— «Как обстоит дело?»

— «Наш авангард внезапно атаковал красных, те бежали. Деревня занята нашими уже на восточном берегу.»

— «Сейчас же усильте авангард и направьте его вниз по реке, в тыл большевикам. В первой колонне вышла заминка.»

Маневр удался вполне. Красные, только почувствовав наш нажим в тыл, дрогнули, началась паника, и они, бросая оружие, бежали по направлению к городу Канску. Наши войска, наступавшие в лоб, воспользовались этим, дружно ударили, и уже к десяти часам вечера все наши части были на восточном берегу реки. Захватили много оружия, патронов, взяли несколько пулеметов. Но пленных не было. Неистовство стрелков и казаков было беспредельно. Воткинцы из отряда генерала Вержбицкого, который наступал севернее моей первой колонны, ворвались в одну деревню и истребили в этой атаке несколько сот большевиков, трупы, которых лежали потом кучами по берегу реки, как тихие безмолвные свидетели ужаса гражданской войны.

Ночь после боев принесла войскам отдых, перерыв в опасности, спокойный ночлег. Характерная подробность.

В занятых боем деревнях мы нашли такой обильный ужин, как будто нас ждали радушные хозяева. В каждой избе варилось мясо или свинина, а то даже и птица, — куры, гуси, индейки, — жирные наваристые русские щи, пироги, ватрушки и сибирская брага. И всего в изобилии.

— «Что вы нас поджидали что ли?» добродушно спрашивали хозяек стрелки, уплетая после голодного и холодного боевого дня так, что трещало за ушами.

— «Нет, родимые,» с наивной откровенностью отвечали те, — «не жда-а-ли. Вишь, понаехали к нам комиссары с приказом, чтобы варить, печь и жарить, что их войска много придет, что белых будут бить тута. Ну, значить, по приказу мы и исполняли.»

— «Так вы для красных все это наготовили?» следовал грозный, в шутку, вопрос.

— «А мы, батюшка, не знаем; нам все равно, что красный, что белый. Нам неизвестно»...

В последующие недели, при походе через всю Сибирь, приходилось не раз слышать подтверждение этой недоуменной мысли. Это высказывалось только в тех случаях, когда крестьяне относились к нам, именно как к своим, не видали в нас начальства, когда откровенность и доверие были не стеснены. И невольно мысль буравила мозг, ища разгадку такого безразличия, такой, на первый взгляд, преступной, неразберихи; все равно, что белые, что красные, никакой разницы! Сначала это возмущало до глубины души, позднее сердило. Но, когда разъяснилось, — разгадка оказалась простой; и возмущение, и обида исчезли — только жалость осталась, жалость к ним, нашим серым русским крестьянам, и жалость к нам, к русским белым войскам, и жалость к рядовым сермяжным красноармейцам.

— «Нам, батюшка, все равно, что красный, что белый»... Да, в сущности, это было именно так, особенно теперь и в этих глухих, медвежьих углах Сибири. Белые воюют против красных, и воюют страшно, упорно, до смертного конца. А за что? Чего добиваются? Это-то крестьянской массе было и не понятно.

За что воевали белые? За Россию? А разве красные не русские, не такие же там полки, батареи и сотни? Разве не путали мы сами легко, особенно теперь зимою, когда все оделись в разнообразные зимние русские одежды? Разве не ставили мы в наши ряды взятых в плен красноармейцев? Ведь руководители, эти инородцы, слуги интернационала и его пятиконечной звезды, были далеко, и главные из них сидели в Московском Кремле за крепкими латышско-китайскими заставами и караулами.

А большинству наших рядовых офицеров и солдат разве было все ясно? Некоторым — да, они отдавали отчет, причем в начале таких было большинство. Но потом остался только вопрос чести, — быть верным до конца, да чувство инстинктивного понимания, скорее, веры, — что мы сражаемся за нашу родную тысячелетнюю Россию, которая всегда так полно и мощно воплощалась для каждого русского в слове Русский Царь.

Вот прозвучи громко это близкое каждому русскому слово. Начертай его белое движение на своем знамени под святым восьмиконечным крестом. Все бы стало ясно для всех. Раздвинулись бы ставни, развеялся бы туман, исчезло бы недоумение, определилось бы совершенно и стало понятным для всех различие между красными и белыми. И крестьянство бы российское стало все на сторону последних. Да и в красных рядах тогда осталось бы немного русских людей...

После Кана мы шли несколько дней без препятствий. Прорыв линии большевиков и разгром, нанесенный им, нагнал такого страха, что дальше банды их бежали при одном нашем приближении. Мы двигались все время южнее железной дороги, опять оторванные от всего мира, в полной неизвестности, что творилось на западе и востоке, что ждало нас у Иркутска, куда мы так спешили, надеясь соединиться со своими.

Глухие места! По истине, медвежьи углы. Села разбросаны на большом расстоянии одно от другого, разделенные вековым дремучим лесом, сибирской тайгой, по которой ни прохода, ни проезда, особенно в зимнюю пору. Между многими селами совершенно не было дорог.

— «Мы туда не ездим, нам без надобности,» отвечали обыкновенно крестьяне на наши расспросы, — «вот к железной дороге, к станции приходится ездить, там есть дорога хорошая».

— «Да ты пойми, мы не о том спрашиваем, — войску надо не к железной дороге, а вот в это село,» — добивались мы нужной дороги прямо на восток, — «как туда проехать?» Мужики, даже местные старожилы, так называемые чалдоны, становились в тупик и в лучшем случае заявляли:

— «Летом, мол, еще можно проехать вдоль речки, а зимою, слыхать, никогда и не ездили туда.»

Приходилось сильно забирать на север, затем снова спускаться на юг; чтобы пройти расстояние в сорок верст, иногда делали восемьдесят и тратили два дня. К железной дороге и к тракту выходить мы не хотели, так как там было очень тяжело с фуражом. При ежедневном движении, при полном напряжении сил лошадей, этих наших верных друзей, было совершенно необходимо давать им хотя бы по десять фунтов овса в день. На тракте, — в торговых селах, найти его могли только самые передовые отряды, идущим сзади не оставалось ничего. Плохо было и с сеном. К тому же как раз на этом участке были села сожженные за время пресловутой охраны железной дороги. Через одни такие руины мы прошли на третий день после Красноярска. Огромное село, когда-то богатое, дышавшее довольством, полное своей, русской незлобливой жизни, представляло теперь пустырь, на котором тянулись на версты кучи обуглившихся развалин изб. Кое-где только высились уцелевшие дома; там ютилось теперь по нескольку семейств напуганных и озлобленных крестьян. Да белая церковь стояла одиноко и сиротливо... Печальные следы подвигов защитников прав «русской демократии!»

Некоторые лошади нашего отряда прошли уже не одну тысячу верст, и теперь, вследствие беспрерывной работы и бескормицы, начали терять силы, выбывать из строя. Идет из последних сил и вдруг остановится среди дороги; и никакими усилиями не сдвинешь ее с места. А кругом глухая угрюмая тайга, занесенная снегом, трещит сибирский морозь и чуть не по пятам за нами крадутся большевики. Что делать?

Нет, нет, да и натыкаешься на такую картину. Стоять в стороне от дороги сани, выпряженная лошадь бессильно, с какой-то эпической покорностью, опустила голову, согнула устало ноги; рядом хлопочут около нее два-три человека, наши офицеры и солдаты, пробуют пробудить в животном энергию; или так, просто сидят безнадежно на санях и ждут своей участи, помощи или чуда. Но надо сказать, что никого у нас не бросали, не оставляли товарища в трудную минуту. Таких злосчастных седоков, владельцев отслужившей в чистую лошади, забирали и распределяли с их незатейливым грузом по другим саням.

С каждым днем все больше и больше лошадей выбивалось из сил, оставались на вечно в тайге. Весь путь был уставлен, как вехами, этими животными. Проезжает обоз, мелкой, ровной рысью проходить вереница конного отряда, — иначе как гуськом нельзя было проехать по узким таежным дорогам, — оборачиваются мимоходом люди и грустным тяжелым взглядом окидывают эту картину, которая так часто повторялась в дни ледяного сибирская похода.

Между столетними деревьями, по колено в снегу стоить понуро лошадь. Почти без движения. Иной раз заботливый, благодарный хозяин набросает перед ней в снегу ворох сена. Не смотрит на него благородное животное. Безучастно и не хотя ухватило оно клок сена и стоит, не жуя, провожая унылыми глазами проезжавшие без конца мимо сани. И во всей позе животного видна такая смертельная усталость, такой бесконечный и безвозвратный расход сил.

Стоит животное долго, упорно, затем ложится в снег, и кончена лошадиная жизнь. Вся тайга на тысячи верст была усеяна трупами таких лошадей, верно отслуживших свою службу. С каждой из них была связана молчаливая, тихая, но великая драма человеческой жизни. Сколько печальных мыслей, горьких чувств, сколько безысходного мужского горя и женских слез клубилось около каждой из этих тысяч павших лошадей. Не сосчитать, не представить и не понять...

В нашем отряде десятки лошадей ежедневно выбывали из строя. Положение создавалось трудное, почти страшное. Мы не имели права оставить никого из своих, все мы были связаны узами большими, чем дружба и братство. При каждом отряде ехали немногие семьи офицеров и добровольцев, мы везли всех своих раненых и больных; пока можно было, размещали по другим саням, но всему есть предел. Стало настоятельной необходимостью находить замену ослабевшим и павшим лошадям, искать ремонт у местного населения. Обменивали плохих лошадей у крестьян; пока были деньги, доплачивали, а затем поневоле перешли к тяжелым реквизициям.

Это было действительно тяжело, но неизбежно и неустранимо, как сама судьба. Крестьяне, особенно староселы-сибиряки, понимали, сочувствовали нам и не раз, в откровенном разговоре, высказывали это; а иной раз даже сами предлагали лошадей.

Приходилось поневоле установить реквизиции, кроме лошадей и фуража, также на хлеб и на теплую одежду. Если бы не было реквизиций под расписку старшого начальника и только с его разрешения, — то офицерам и солдатам пришлось бы просто на просто отбирать: не умирать же им было от голода, не оставаться же в дикой тайге на верную смерть от мороза.

— «Ты, парень,» утешали солдаты сибиряка-таежника, — «дома ведь не замерзнешь, да и лошадь вот мы оставляем тебе, она не гляди, что слабая, она лучше твоей. Ты ее подкорми, так к весне она тебе так заслужить, не в пример против твоей.»

И таежник, хотя и скрепя сердце, кивал головой и сам становился рядом помогать запречь свою лошадь в сани белого воина. Ведь что это было: столкнулись в необычных революционных условиях два русских крестьянина, — один с Волги или с Уральских гор, другой, рожденный в холодной, беспредельной Сибири; несмотря на это, они были так близки, так родственны друг другу, как могут быть только близки сыны одного народа, выросшие в одинаковых жизненных условиях, имеющие одну общую, присущую всем чисто-русским людям душу.

Трудно было и с ночлегами. Иной раз на сотни верст в тайге не встретишь ничего, кроме новоселов, с маленькими избами, с плохими дворами, почти без хозяйственных построек, — беднота. А все люди отряда, проделав за день сорок-пятьдесят верст похода, изголодались, смерзли, застыли, — кровь, казалось, замерзает в жилах. Всем надо дать место под кровом, в теплой избе. Втискивались в маленькие комнатушки почти вплотную, — все вместе, от генерала до рядового стрелка. Но на всех не хватало помещений. Разводили костры на улице и по дворам; около огней окоченевшие люди проводили длинную зимнюю ночь, чтобы утром снова двигаться дальше на восток.

Число больных все увеличивалось. Тиф и простуда косили людей. Не редкость было встретить розвальни, на которых пластом лежало три-четыре человеческих тела, завернутых чем только можно и, как мешки, привязанных толстыми веревками к саням. Возница, офицер или стрелок, только изредка оборачивается, чтобы посмотреть, не развязались ли веревки, цел ли его безгласный, живой груз. На каждой остановке подходили к ним друзья и несколько сестер милосердия, этих скромных больших героинь отряда, и заботливо распутывали больных, давали пить лекарство, кормили, поправляли и заворачивали снова. В долгий путь!

Не обходилось, естественно, без ссор из-за ночлегов. Квартирьеры что-нибудь напутали или несправедливо распределили избы; то опоздал кто-нибудь. Ездит пять-шесть саней по селу в темноте, скрипят полозья по белому снегу, стучать в каждое светящееся оконце, — напрасно ищут пристанища: все переполнено до отказа. В таких случаях приходилось еще уплотнять и назначать таких несчастных, бесприкровных на целый район какой-либо части; только по строгому приказу впихивали тогда в полную избу к двадцати-тридцати человекам еще одного, двух.

Много неприятностей было с отдельными самостоятельными отрядами. После Голопуповки, когда мы прорвали Кан, никто, понятно, в Монголию не пошел; выждав время и результаты, все, перед тем будировавшие, двинулись вслед за нашим отрядом. Кроме них появлялись еще и другие части, выныривали совершенно неожиданно откуда-то с боковых дорог. Благодаря постоянному движению, — не было возможно привести все в порядок, установить какое либо подобие организации; да и совершенно естественно, что внутри, среди таких отбившихся отрядов накопилась значительная доля деморализованного элемента, нежелавшего подчиниться стеснительным подчас приказам. С такими отрядиками было всего больше неприятностей и возни из-за ночлегов.

Кем-то из предприимчивых начальников одного из этих летучих отрядов был изобретен не лишенный остроумия способ добычи квартир. Движение наше происходило с частыми встречами и стычками с бандами красных, а при малейшей задержке нас нагоняли с запада авангарды советской армии; естественно, от всего этого нервность в людях сильно повысилась. Вот на этом-то и построили все расчеты наши изобретатели.

Только расположились люди отряда на ночлег или привал, уплотнились выше меры, задали корму коням, поставили самовары. Впереди ночь отдыха. Вдруг с запада, откуда пришли, из тайги, раздается трескотня ружейных выстрелов, пулемет выпускает несколько строчек. Сейчас же высылаются дозоры, разведка, — и в то же время торопливо запрягают обоз. Все тяжелое, небоеспособное снимается и, несмотря на усталость, плетется дальше на восток до следующего селения. Через час-полтора возвращается наша разведка.

— «Никаких красных нет. Летучий отряд стрелял в двух верстах от нашего бивака.»

— «Что за причина?»

— «Говорят, что прочищали стволы,» ухмыляются наши разведчики, — «пробовали пулеметы, не замерзли ли»...

Через три дня после Канского прорыва наша колонна снова поднялась на север к железной дороге, там переночевали, прошли немного по тракту и спустились опять на юг. Здесь мы совершенно неожиданно встретились с частями генералов Каппеля и Войцеховского, ушедших после Красноярска вниз по Енисею. Радость была полная, — нашли друг друга люди, считавшиеся потерянными навсегда.

Эти отряды перенесли тяжелых невзгод много больше нас. Движение их по Енисею на север, а особенно от впадение в него Кана по этой реке на восток — было неимоверно трудно и полно таких лишений, что даже главнокомандующий генерал Каппель отморозил себе обе ноги. Кан в своем нижнем течении бежит сдавленный высокими скалистыми горами, стремнина реки здесь не везде замерзла, несмотря на трещавший тогда сорокоградусный мороз. Генерал Каппель провалился с санями в одну из полыней, промочил ноги, а ехать до ближайшего селения нужно было еще очень далеко и долго, — переход в тот день выдался в девяносто верст. В результате обе ноги оказались отмороженными.

Сколько было среди них таких страдальцев, сколько было погибших, — никто не знал — и не узнает никогда.

С генералами Каппелем и Войцеховским шли части, прорвавшиеся из Красноярского разгрома в сочельник; за Есаульской их нагнали еще Ижевцы и Уральцы, из состава 3-й армии, двигавшейся сзади и обошедшей Красноярск на следующий день после катастрофы.

Теперь, если подсчитать все, что шло в колоннах генералов Вержбицкого, Каппеля, Войцеховского и моей, то можно было составить силу тысяч в тридцать бойцов; не считая бродивших отдельных летучих отрядов, до сих пор никому не подчинявшихся. Необходимо было возможно скорее провести организацию, свести все отряды в полки и дивизии, наладить службу связи и правильность походного движения; равно назревала крайняя необходимость упорядочить вопросы снабжения, добыть фураж, хлеб и патроны — с железной дороги, установить случаи и однообразную форму законных реквизиций. Не менее существенно и важно было поставить себе точную, по возможности, определенную и выполнимую цель. До сих пор все шли просто на восток — после разгрома, после крушения всех прежних усилий; до сих пор перед нами не было выбора задачи, потому что не было сил выполнить их; представлялось необходимым как можно скорее пройти тысячи верст угрюмой холодной тайги, чтобы скорее соединиться с русскими национальными войсками Забайкалья.

Теперь же, когда наши отряды составили внушительную силу сами по себе, стало возможным и нужным решить, как мы пойдем дальше.

Надо было разобраться и уяснить себе ту общую обстановку, и все ее частности, какая сложилась в Иркутском районе, в Забайкалье и на Дальнем Востоке; до сих пор мы шли в совершенных потемках, верных сведений не имели; большинство же слухов было явно провокационного характера, выпускаемых из враждебных социалистических или чешских кругов. Усиленно поддерживалась версия, что войска атамана Семенова разбиты, сам он бежал в Монголию, все города до Тихого океана в руках советской власти. Цель была — поколебать наши ряды, убить дух, погасить веру в возможность дальнейшей борьбы.

Было решено дойти скорее до города Нижнеудинска и там собрать совещание из старших войсковых начальников, на котором и выяснить все вопросы и принять правильные решения.

Социалисты, считавшие, что они покончили с белым движением, что армии под Красноярском были уничтожены, встревожились не на шутку, когда до них стали доходить вести о движении на восток массы отдельных отрядов. Но они успокаивали и себя, и свои красные банды тем, что «идут безоружные, разрозненные группы и отдельные офицеры, которых уничтожить», — как писали Иркутские заправилы, — «не трудно». Попробовали на Кане, — обожглись. Теперь к Нижнеудинску были стянуты большие силы, причем красное командование решило дать нам отпор у села Ук, верстах в пятнадцати западнее города.

Колонна генерала Вержбицкого, имея в авангарде Воткинскую дивизию (сестру Ижевской, составленную сплошь из рабочих Воткинских заводов), лихой штыковой атакой обратила красных в бегство; наши полки ворвались в Нижнеудинск на плечах большевиков, которые понесли в этом бою очень большие потери.

От захваченных пленных, из местных прокламаций, приказов, из Иркутских газет, частью и от чехов, эшелоны которых были на станциях западнее и восточнее Нижнеудинска, — обстановка начала по немногу вырисовываться. Атаман Семенов крепко держал Забайкалье; в Приморье шла неразбериха, но «союзные» части еще оставались там; Иркутск в руках у социалистов, причем фактически там распоряжаются большевики-коммунисты; бывший сотрудник Гайды, эс-эр, штабс-капитан Калашников был назначен главковерхом, он-то и руководил теперь действиями красных банд для уничтожения «остатков белогвардейщины». Адмирал Колчак заключен в Иркутской тюрьме; социалисты спешно вели следствие, собирали против Верховного Правителя обвинительный материал. Золотой запас стоит в вагонах на путях станции Иркутска и охраняется красной армией. Чехословацкие войска решили соблюдать «вооруженный нейтралитет», чтобы сохранить для себя железную дорогу. В этом им помогали все союзники России, объявившие полосу русской железной дороги — нейтральной!

Вот те данные, которые выяснились перед военным совещанием, собранным генералом Каппелем в Нижнеудинске 23 января 1920 года. На нем был принять такой план: двигаться дальше двумя колоннами-армиями на Иркутск, стремиться подойти к нему возможно скорее, чтобы, по возможности, внезапно завладеть городом, освободить Верховного Правителя, всех с ним арестованных, отнять золотой запас; затем, установив соединение с Забайкальем, пополнить и снабдить наши части в Иркутске, наладить службу тыла и занять западнее Иркутска боевой фронт. Все войска, шедшие от Нижнеудинска далее на восток, сводились в две колонны-армии: 2-я, северная, генерала Войцеховского и 3-я, южная, под моим командованием. Главнокомандование оставалось в руках генерала Каппеля, который со своим штабом двигался при северной колонне.