О Белых армиях » Мемуары и статьи » К.В. Сахаров. БЕЛАЯ СИБИРЬ. (Внутренняя война 1918—1920 г.) » ГЛАВА ХI. Ледяной Сибирский поход. 8. |
Генерал Войцеховский был и раньше совершенно не ясен в своем политическом мировоззрении. Сам он не подпал под новые революционные влияния, не увлекся ни одним из модных, дешевых течений, не сделался социалистом мартовского призыва, но в то же время Войцеховский считал возможным не только общую деятельность и работу с социалистами, но даже допускал компромиссы с ними; он не мог подняться до сознания: что наши русские социалисты — все люди одного лагеря; что для всех них национальная Россия враждебна и, именно она-то, национальная Россия определяется словами «контрреволюция» и «реакция»; что для борьбы с национальной Россией все социалисты готовы объединиться всегда с большевиками, как и доказало их участие в Сибирской белой эпопее. Генерал Войцеховский, во время переговоров со станции Зима, готов был признать власть преступного политическая центра в Иркутске и только решительный протест остальных генералов остановил это; он разговаривал и вырабатывал совместно с «общественностью», т. е. с эс-эрами, в Верхнеудинске основания для продолжения борьбы против большевиков. Он был другом чехов и оставался им до конца, находя общий язык и общие чувства. За такое, более чем лояльное отношение к так называемой демократии и общественности, Войцеховский был людьми этого лагеря превозносим; даже в самые подлые периоды, когда эта свора накидывалась на армию, в периоды их успеха и победы над национальной Россией, — Войцеховского они не трогали. Вот это обстоятельство, в связи с весьма развитой силой характера, повлияло, в значительной степени, на дальнейшее. Войцеховский сразу занял по отношению к атаману Семенову позицию осторожного, вечно наблюдающая и готовая на разрыв, случайная сотрудника, подчеркивая это и стремясь отмежевать и отвоевать себе возможно больше самостоятельности. Так продолжалось все пять месяцев пребывания генерала Войцеховского в Чите на посту командующая армией. К сожалению это сыграло свою печальную роль, в числе других причин, в ускорении конца Забайкальская периода. Враги русского народа пустили в ход опять таки тот же прием, который они с большим успехом применяли с самого начала революции. И снова русские попались на крючок, пошли на приманку. Всячески стремились внести раскол в армии. Упорной и подчеркнутой работой укрепляли деление офицеров и солдат на два лагеря: семеновцы и каппелевцы. Первым говорили о нежелании каппелевцев воевать, о нежелании подчиниться атаману Семенову, о том, что каппелевцы ненадежны, что их командование даже собирается арестовать атамана; а армии, сделавшей ледяной поход через Сибирь, твердили о том, что семеновцы гораздо лучше всем снабжены и обеспечены, что в то время, как они, каппелевцы, шли с боями через Сибирь, семеновцы ничего не делали и т. д. Зарождалась глухая отчужденность, раздвоенность. Временами, особенно под влиянием алкоголя, вспыхивали ссоры и чуть ли не стычки. Большой работой офицеров и, главное, личным участием в ней атамана Семенова, который объезжал войска, близко подходил к ним и буквально очаровывал, — удалось потушить эту рознь. Но не вполне. И через много, много месяцев она снова проступила наружу, как скрытая, не вполне вылеченная болезнь, и опять стала разъедать там русскую массу и мешать ее усилиям в смертном бою за нашу Родину, за ее жизнь и самостоятельность. Все это не проходило незамеченным для иностранцев. Одни из них, — те самые, которые подготовили и помогли разгрому адмирала Колчака, — потирали от удовольствия руки. Другие, наши друзья в тот период, японцы, искренно огорчались. На потомков самураев произвела глубокое и сильное впечатление наша гражданская война. Вникая во все ее подробности и в самую сущность, зная хорошо истинное положение вещей, — японцы стали пылкими врагами большевиков. Все, начиная от генералов до маленького солдата — «мусимуси», желали искренно нашей полной победы над красным интернационалом. Это доказали они не раз делом, самым явным и страшным доказательством, сражаясь бок-о-бок с белыми войсками, против коммунистов и кровь самурая окрашивала не раз белые сибирские снега. Японское командование жадно, пытливо разглядывало условия нашей русской действительности, стараясь понять настроение масс, офицеров, солдат, стараясь уяснить себе, что такое подразумевается под словами демократия и общественность. Особенно чутко относились они к начавшемуся делению на семеновцев и каппелевцев, искали разрешения новой загадки. Японское командование и офицерство прилагали все усилия, чтобы не дать расколу разгореться, чтобы помочь нам слить армию в один могучий, крепкий организм. На одном обеде, который давали в честь прибывшего нового начальника военных сообщений, генерала Шибо, начальник 5-й японской дивизии генерал Судзуки произнес красивую речь о рыцарстве, устанавливающейся дружбе двух армий, о будущем долгом общем пути двух народов-соседей; желал скорой победы над большевиками и социалистами, чтобы начать спокойно большую работу по возрождению великой страны. Судзуки закончил свою речь фразой: — «И всегда тень Императорского японского знамени будет рядом с тенью дружественного знамени великой Русской Армии.» Эта речь была знаменательна. Впервые определенно заявлялось не только о поддержке, но о совместных действиях. Скоро японские войска стали готовиться к выступлению на передовые позиции, чтобы помочь 1-му корпусу и дать время двум другим корпусам отдохнуть и привести себя в порядок. Жизнь в Чите в то время била ключом. Все работали для общей цели — усилить армию, быть к весне готовыми к решительному наступлению, наладить в то же время порядок внутри области. Войсковые части пополнялись, снабжались, одевались, целыми днями вели занятия, чтобы выветрить дух партизанщины, невольно привившийся за месяцы длинного похода. Работа кипела во всю. И впереди, казалось, крепла надежда не только на возможность продолжения борьбы, но и на успех ее. Чешские эшелоны уходили на восток, и скоро вся область могла очиститься от этого враждебного, вредного элемента. Благодаря приятельским связям генерала Войцеховского с чехословацким корпусом по его прежней службе в нем, чехи получили разрешение выходить в Чите на станцию, а затем и в самый город. Они вели себя наружно гораздо менее нагло, но за то продолжали скрытную работу помощи не только эс-эрам, но даже и большевикам; так в их поездах проезжали переодетые, под чужими паспортами, большевицкие комиссары, перевозилась регулярно советская почта. Сведения об этом давала своевременно наша контрразведка, агенты которой проникали и в чешские эшелоны; но Войцеховский делал вид, что не верит этому, и был против принятия решительных мер пресечения зла. Вообще он занял довольно определенную позицию, которая клонилась все больше и больше на-лево, в сторону не только прощения вчерашних предателей эс-эров, но и возможности совместной работы с ними. Атаман Семенов, бывший в то время главнокомандующим войсками, не считал своевременным резко рвать с подчиненным ему генералом, авторитет которого среди войск, вышедших из под Красноярска, стоял тогда еще довольно высоко. Поэтому начался ряд компромиссов. Японцы, в сущности, поощряли такую линию поведения, ибо для них, видимо, было всего важнее установление единства и полной согласованности в новом русском военном аппарате, образовавшемся чисто случайным порядком. Самым жизненным и настоятельным в те дни было решение вопроса в Приморье и в частности во Владивостоке. Положение в этом городе было до сих пор в переходном состоянии; единственными войсками, охранявшими порядок, оказались там японские части. На них же опиралось и так называемое местное правительство, образовавшееся после всех описанных перипетий; в него вошло несколько безличных господь из партий эс-эров и кадет, да местные земцы. Большевики и примыкавшие к ним активные эс-эры спрятались снова в подполье, откуда и направляли довольно свободно свою деятельность по организации красных шаек в окрестностях Владивостока, стремясь поднять пожар восстаний среди сельского населения. Из Москвы им была поставлена цель — сформировать красную армию, которой и обрушиться на Забайкалье с востока, чтобы совместно с советской армией от Иркутска задавить последнюю искру Русской Государственности. Надо отдать справедливость, что работа социалистов под руководством большевиков шла и на этот раз энергично, без потери времени. Нам было чрезвычайно важно укрепить свою позицию во Владивостоке, сосредоточить там отборные войска, хотя бы в небольшом сначала числе, сформировать аппарат власти и образовать прочную базу. В этом отношении велась подготовка и шли переговоры атамана Семенова с японцами. Но опять таки и здесь сказывалась ненормальность во взаимоотношениях начальников, Семенова и Войцеховского; сильно мешало заигрывание последнего с левыми элементами. В этом отношении дошло до того, что Войцеховский разрешил генералу Пепеляеву вновь формировать дивизию. Пепеляев, робкий вначале от сознания свой огромной вины, смелел день ото дня; окруженный своими сторонниками из революционных офицеров и партийных дельцов, он начал скоро выступать уже открыто; печатать аршинные афиши, призывавшие каждого «честного сына Родины вступать в партизанскую дивизию имени народного героя генерала Пепеляева». Так и печаталось, без всякого стеснения, с присущей демократии наглостью дурного тона. Сам Пепеляев и его компания выступали на устраиваемых ими секретных митингах, заманивая к себе молодых офицеров и солдат, то обещаниями дать новое обмундирование, то указаниями на то, что в «партизанской дивизии» будет установлена «революционная дисциплина, без каких либо признаков и отрыжек старого режима». В подтверждение этого была принята особая форма присяги. Пепеляев приказал титуловать себя «гражданин-генерал» или «брат-генерал». Изобретательность далеко не шла. Все революционные герои играли одними приемами — и товарищ Калашников в Иркутске, Ян Сыровой и другие коммивояжеры — в чеховойске, купец Гучков и Керенский в Императорской Русской Армии; теперь Пепеляев шел той же избитой тропою в Забайкалье. Также одинаково были все они трусливы, когда было — к расчету стройся. Гучков убрался заблаговременно, Керенский дезертировал ночью, Пепеляев пробирался по Сибири сначала тайком в санях, а затем в чешском вагоне. Прошел февраль. В середине марта наступили первые теплые дни, стало чувствоваться приближение весны. Войска вели усиленный занятия; целыми днями шла работа в поле, улицы города с утра были полны стройными колоннами войск, на полигонах раздавалась учебная стрельба. В это время прибыль в Читу, совершенно неожиданно для всех, атаман Сибирских казаков генерал-лейтенант П. П. Иванов-Ринов. Под Красноярском, в день нашей катастрофы, он отбился от колонны штаба генерала Каппеля и очутился отрезанным от своих. Трое суток провел атаман Сибиряков в лесу, ночуя в заброшенном шалаше, в стороне от дороги. Затем, истощенный от голода, он пробрался в Красноярск, где и прожил, скрываясь, около двух месяцев, иногда попадая в самую гущу красноармейщины и советских деятелей. Присутствие духа выручало всегда генерала Иванова-Ринова. Нашлись у него и благожелатели, с помощью которых удалось достать паспорт на имя «гражданина Армянской республики»; благодаря этому, он пробрался через Иркутск в Забайкалье неузнанным. Генерал Иванов-Ринов привез самые полные, свежие сведения о состоянии Средней Сибири, попавшей теперь под власть советов. Общее недовольство наступило уже через неделю после прихода красной армии, а вслед за нею и чрезвычаек. В резкую оппозицию большевикам стали все слои населения, даже рабочие заводов и железнодорожных мастерских; особенно сильно проявлялось недовольство новой властью у крестьян. Полки Щетинкина заставили его выступить с оружием в руках против комиссаров. Повсеместно вспыхивали восстания, которые не принимали больших размеров из-за всеобщей усталости, зимних холодов, а главное, потому что не было вождей, да и все наиболее активные элементы ушли на восток или погибли. Чрезвычайки проявляли страшную, неслыханную жестокость. Так: на словах была отменена смертная казнь, как милость победителей; но чтобы уничтожить захваченных в плен белогвардейцев, эти десятки тысяч офицеров, солдат и казаков, их сосредоточили в казармах, в особых городках, около Томска и Красноярска, в невозможных, страшных условиях жизни, без воды, пищи и топлива, совершенно вне санитарных условий, без медицинской помощи. И смерть от тифа буквально косила там русских людей; ежедневно умирало по несколько сот. Мертвых не убирали, оставляя лежать вместе с живыми. Томск и Новониколаевск приобрели жуткое название «черных городов». В городах, с приходом большевиков, исчезли все продукты, жизнь непомерно вздорожала. Комиссары стали тогда организовывать сбор продовольствия по деревням, посылая реквизиционные отряды, что окончательно озлобило крестьян. В то же время новые властители Сибири ничего не предпринимали для устроения жизни, для удовлетворения самых примитивных нужд населения; и не могли ничего сделать, и не хотели. Гордые своими победами над белыми, комиссары заговорили новым языком теперь даже и с рабочими. Особо уполномоченный комиссар из Москвы, «товарищ» Смирнов, проехал в специальном поезде по всей Сибири до Иркутска, вводя всюду четырнадцати часовой рабочий день и грозя всем ослушникам расплатой, такой же суровой, как «с контрреволюционерами». Большевики провели недели через три после завоевания Сибири аннулирование колчаковских денег, причем сделано было это самым беззастенчивым образом: служащим и рабочим выдали буквально накануне жалованье вперед этими самыми сибирскими (колчаковскими) знаками; затем аннулирование денег вводили по районам, и комиссары переезжали из одного города в другой, ведя на этом многомиллионную спекуляцию. Сибирь, начавши испытывать большевизм, сразу почувствовала его смертельный объятие и начала повсеместно готовиться к свержению его. Эти сведения подтверждались многими офицерами и казаками, пробиравшимися почти каждый день из советской Сибири на восток. То же самое говорили и польские офицеры, вырвавшиеся в небольшом числе из большевицкого плена. Ясно было, что при надлежащей работе в Приморье и в Забайкалье, можно было летом получить мощную поддержку в массах средней Сибири, при движении туда нашей армии. Но к сожалению у нас-то самих мало было надежды наладить дело. Крен влево, взятый штабом генерала Войцеховского, заигрывание с эс-эрами, непонятная дружба, после всего происшедшего, с чехословацкими войсками. Пепеляев продолжал взращивать свою дивизию, махрово-эс-эровского толка; несмотря на определенное несочувствие к этому предприятию главнокомандующего атамана Семенова, вопреки самому настойчивому недовольству со стороны остальной армии, генерал Войцеховский взял его под свое непосредственное покровительство. Когда же вдобавок ко всему было проявлено желание поставить Пепеляевскую партизанскую дивизию снова в тылу наших корпусов, я окончательно решил уйти. Мне был дан отпуск заграницу. Тогда я собрал ближайших, мне подчиненных начальников и объяснил им, как смотрю на создавшееся положение, на лежащий перед нами путь, что разрешение нашей задачи вижу в одном: идти в Россию с Царским знаменем, поднятым прямо и открыто. Для этого необходимо было предпринять ряд шагов в Европе. На этом заседании присутствовало шесть подчиненных мне старших офицеров, начальников крупных частей 3-го корпуса. Все они согласились с моей точкой зрения, высказали убеждение в необходимости такой подготовки в Европе, а далее работы и в самой России. Тяжело было уезжать и расставаться с теми офицерами, солдатами и казаками, с которыми вместе проделал всю кампанию, делил радость победы, горе поражение и труды ледяного похода, которые стали близкими, как братья. Перед отъездом из Читы я объезжал вверенные мне войска. Во всех частях были парады, служились молебны. Из многих разговоров с офицерами и солдатами приходилось убеждаться, что только открыто поднятый монархический флаг, с именем Законного Царя, вернет им потерянную веру в свои силы, в правду, в победу. По многу и с полной откровенностью говорил я с атаманом Семеновым. Для меня выяснилось, что главнокомандующий не считал возможным в те дни идти резкими, определенными путями к намеченной цели. То было еще сумеречное время, когда мрак, окутавший Русскую землю в чаду трехлетней революции, не прояснился. Только, только загоралась заря сознания, изредка вспыхивали зарницы проблески национальной мысли и чувства. Умы масс были еще в состоянии того тяжелого и трудного раздумья, какое бывает после сильного русского похмелья или от оглушительного удара по голове. Руководители и вожди зачастую чувствовали себя неуверенно и даже отставали от масс в ощущении жизненной необходимости, в сознании жизненной исторической правды. Особенно памятно из дней перед моим отъездом заграницу и дорого для меня воспоминание о параде в Ижевской дивизии. Ижевцы и егеря выстроены стальным каррэ на площади большого сибирского села. Весенний ветер рвет полотнища знамени и хоругвей, когда под живой трезвонь выходить из церкви крестный ход. Высокое мартовское солнце заливает ярким светом всю площадь и горит бликами на золотых ризах священников. Служится напутственный молебен. Затем священник произносить короткую проповедь о нашей борьбе за Родину и Веру, о нашем долге победить и освободить русский народ от иноземных захватчиков власти. Старые Ижевцы выносят икону Нерукотворного Спаса, которой священник благословляет меня. Парад. Стройными рядами проходят полки Ижевцев и егерей. Серьезные обветренные лица, молодецкая выправка, прямой открытый взгляд русских витязей. После ледяного похода все отдохнули, приоделись, подправились. Затем обед в сельской школе, временном офицерском собрании. Много теплых заздравных речей. И первый тост за Святую Русь, за нашу Родину, которая будет жить, будет снова Великой и свободной! Этот тост был покрыт могучими радостными аккордами бессмертного русского гимна. «Боже Царя храни! Сильный Державный, Царствуй на славу нам. Царствуй на страх врагам, Царь Православный. Боже Царя храни!» У многих на глазах слезы; ценные мужские слезы воина текут по огрубелым лицам. А кругом школы гудит толпа егерей и Ижевцев, гудит довольная, близкая, гудит не поганым революционным бессмысленным гамом, а близким, братским единением, какое было всегда между русскими г. г. офицерами и их солдатами. Среди последних многие, слыша гимн, крестятся. И раздается в толпе часто общая всем мысль: «Господи, неужто по-настоящему придет теперь освобождение!» . . |