О Белых армиях » Мемуары и статьи » Бор. Суворин. ЗА РОДИНОЙ. » IV. ЗА РОДИНОЙ.

IV. ЗА РОДИНОЙ.




13-то февраля я очутился в Ольгинской. На другой день армия уходила на юг по «соляному шляху», по которому когда-то чумаки возили соль с побережья Каспийского моря в Россию. Утром 14-то мы ушли. Я был зачислен без особой должности в штаб ген. Алексеева.

Первые переходы были не так тяжелы.

Я был на той войне, но застал ее уже на положении позиционной. Наше короткое Рижское наступление в декабре 1916 года и январе 1917 года носило, к сожалению, исключительно эпизодический характер, а после него, с революцией, мы просто жили в более или менее неудобной обстановке. Но каждый из нас знал, что где-то за тобой есть тыл, есть почта, есть связь со своим домом, с тем, что тебе дорого.

Тут же я начинал новую невиданную кампанию.

Мы шли ощупью среди большевистского океана, как блуждающий остров, несущий с собой таинственную прекрасную веру в родину. Кругом нас, если не были враги, были равнодушные люди. Мы шли на Кубань без разведки, без уверенности найти друзей и везли за собой громадный обоз, который, впоследствии, растянулся на десять верст.

Армия, а за ней и часть невооруженного населения, больные и раненые, негодные к строю люди, женщины потянулись неожиданно 9-то февраля поздно вечером из Ростова через Нахичевань к Аксайской станице.

Держаться в большом городе с большевистски настроенным рабочим населением, с казачеством, неспособным к борьбе, нельзя было, и Корнилов решил двинуться на Кубань, где, как предполагали, ген. Эрдели должен был формировать войска. Екатеринодар еще держался и думали, что мы успеем прийти во время на соединение с кубанцами.

10-то февраля наша армия переправилась через Дон, перевезла свои 8 пушек и остановилась в Ольгинской станице, в нескольких верстах от Дона.

Утром 14-то февраля, после того, как Корнилов и Алексеев не могли сговориться с казаками походного атамана Попова, который направился в Сальские степи, мы двинулись в путь прямо на юг.

Странную картину представлял наш поход. Впереди и сзади воинские части, а посередине, бесконечные повозки вовсе не воинственного вида. Все это двигалось первое время вполне благополучно, если не считать одной глупой паники, все-таки стоившей нам много ценного груза, который интенданты поспешили бросить. 

Самое тяжелое за весь этот переход, который окончился для нас возвращением на Дон 21 апреля, было чувство совершенной неизвестности. Да и вернувшись в Донские станицы и узнав, что немцы в Ростове, мы опять не знали, куда мы попадем, так как мы знали только то, что к немцам мы не идем. Просматривая на днях свои записные книжки от конца похода, я нахожу краткие указания и вспоминаю, что одни думали, что мы будем уходить на Волгу и в Сибирь, другие мечтали пробраться по одиночке на север России. Неизвестность угнетала нас от самого начала похода...

Я не был в строю. Шагая бесчисленные версты но бесконечной степи, отвратительной по-своему серому весеннему однообразию, по грязи, или утром или ночью, по промерзшей неровной скользкой земле, делая переходы иногда больше чем в 50 верст, я, вооруженный журналист, думал много о том, зачем и куда мы идем. Единственный ответь был за Родиной. Она, эта мечта, потерянная нами, за которой мы гонялись эти тяжкие три года, и завела нас теперь на чужбину. Тогда мы искали ее в Донских и Кубанских степях.

Обыкновенно мы делали не особенно большие переходы, от 20 до 30 верст в день. Шли первое время не торопясь, сберегая лошадей, которым тяжело давалась эта грязь ранней и холодной весны. Что это была за грязь!

Я скоро стал разбираться в ней. Легче всего было идти по лужам; ужасна была скользкая, липкая грязь, по которой скользила нога, задерживая каблук; была еще грязь густая, засасывающая.

Сколько лошадей потеряли мы на этих переходах от этой грязи? Сколько видел я прекрасных скорбных лошадиных глаз, ожидавших неминуемой мучительной гибели?

Как-то раз на Кубани мы вышли с сестрой Татьяной Энгельгардт. Я еще остановлюсь на этих удивительных русских девушках-героинях, незаметных, скромных и удивительных в своем чистом великом порыве к Родине. Теперь я хочу рассказать незначительный эпизод, указывающий, в каких условиях приходилось нам передвигаться.

Энгельгардт шла впереди, выбирая места посуше. Но вот она оступилась и ее сапог (она шла в высоких сапогах) завяз. Все усилия вытащить ногу с сапогом не приводили ни к чему. Пришлось ей постоять в чулке у забора, пока я вытаскивал сапог. Но и это было не легко. Он трещал и грязь все больше засасывала его. Мне пришлось разрыть руками грязь и только тогда поднести эту изящную обувь моей милой спутнице.

Вечером мы приходили в какую-нибудь станицу усталые, грязные, озлобленные от усталости, и голодные. Почти всегда недоставало папирос и табаку; часто не было сахару; ели в общем сытно, питаясь борщом, который с тех пор мне надоел так, что я его видеть не могу, хлебом и салом.

Самое тяжелое было ночные переходы.

Как-то раз ген. Корнилов узнал, что большевики готовят нам встречу на большой дороге. Нам предстояло впервые пересечь железную дорогу, где у большевиков были броневые поезда. К вечеру, вместо того, чтобы следовать тем путем, который был намечен, мы неожиданно повернули в сторону.

Куда мы шли, мы конечно не знали. За день мы уже прошли верст 20 и ожидали остановиться на отдых.

Это был мой первый ночной поход. Было очень холодно и темно. Ноги скользили по разрытой земле. Мы то шли, то останавливались. Холод и сырость пробирались через мое платье. Ноги отказывались передвигаться, глаза слипались; с каким-то отчаянием ожидал я утра, точно оно должно было принести что-нибудь новое, кроме новых верст по этой бесконечной степи.

Ночью мы остановились в хуторе Угюрном на самое короткое время. Где-то светился огонек и я пробрался в хату, переполненную солдатами и офицерами. Было там душно и накурено, но было тепло и можно было спать. Это уже был идеал.

Через мгновение я спал, как убитый, но через несколько минут, или секунд (кто это знает?), кто-то крикнул, что надо идти. Одно мгновение было желание задержаться — обоз был длинный, но страх заснуть и проснуться одним заставил вновь идти и мерзнуть. У какой-то повозки знакомый офицер дал мне хороший глоток водки и откуда-то вытащил грязную, узкую куртку, которую я с трудом напялил на себя. Стало уже теплее. Но только на время, и вновь стал овладевать сон, и вновь темнота и усталость слипали глаза . . .

Когда взошло уже солнце, мы подходили к железной дороге и все, кого не обгонял я или встречал, все смеялись над моим видом. По странной случайности я вышел из Новочеркасска одетым совершенно неподходяще для этого похода. Я был в мягком автомобильном с наушниками кепи, в непромокаемом burberry, в желтых крагах и сапогах. Как это не странно, все это я вывез из Парижа еще до войны в 1914 году.

А тут еще короткая куртка, не то кацавейка, узкая и смешная поверх пальто. Получалось что-то юмористическое и схожее с громадной странной вооруженной женщиной. Во всяком случае можно сказать. что je n’arais pas l’air martial.

Мог ли я думать, покупая эти вещи на парижских бульварах, что я буду прогуливать их по кубанским степям!

Утром, мы блестяще обманули большевиков и, нигде не останавливаясь, прошли, почти у носа запоздавших бронепоездов, через железную дорогу и к вечеру выбрались из окружения, не потеряв ни одного раненого, ни одной повозки и подбив один из поездов, который в облаке дыма быстро скрылся.

Ген. Корнилов решил избегать боя до соединения с кубанской группой, которого мы добились, к сожалению, гораздо позднее. Все столкновения с большевиками до самого Екатеринодара, несмотря на их громадное численное превосходство и громоздкость нашего обоза, оканчивались для НИХ ПЛачевно. Впервые они попробовали нас задержать у границы Дона и Ставропольской губернии, но результат для них был ужасен. Наши потерн были 1 убитый (случайным попаданием) и человек 20 раненых, все в офицерской роте Кутепова, которого не взлюбил начальник штаба ген. Романовский, впоследствии убитый в Константинополе, и не хотел передать более ответственной должности. БОЛЬШЕВИКИ, совершенно не умевшие пользоваться своей артиллерией, почти без офицеров, брошенные своими комиссарами и начальством, потеряли более 500 человек.

В этом селе — Лежанке, я впервые увидел весь ужас братоубийственной, беспощадной войны. В начале боя, когда впервые я увидел разрывы большевистской артиллерии, когда я представил себе, что там, на той стороне речки, в веселом освещенном солнцем селе, с поднимающимися к небу колокольнями православных храмов, засели какие-то озверелые люди, мечтающие о нашем истреблении, сделалось как-то жутко на душе.

За что, думалось мне? За то, что мы не идем за продажным большевиком Лениным, за евреем Бронштейном, за то, что мы хотим увидеть вновь свою Родину великой и счастливой?

Эти трупы русских людей, разбросанные по улицам большого села, все это было кошмарно. Страшный призрак гражданской войны, с которой мне пришлось встретиться лицом к лицу, подействовал тягостно на меня. Потом мне пришлось видеть много, много крови, но так устроен человеческий механизм, что сильнее привычки нет ничего на свете, и даже ужасы гражданской войны не производили впечатления на привыкшие нервы.

Следующее, серьезное на этот раз и ожесточенное сопротивление большевики оказали под Кореневской станицей. Здесь наша маленькая армия имела перед собой не сброд, как в Лежанке. Здесь впервые наши части понесли серьезные потери. 

Самое тяжелое для командования были наши раненые. Их приходилось возить с собой по ужасным дорогам при самых тяжелых условиях, почти без организованной помощи.

Оставлять раненых нельзя было, это значило обрекать их на верную и мучительную гибель. Так было с ранеными, оставленными при ОТХОДе из Новочеркасска и Ростова. где большевистская прислуга госпиталей, до сиделок включительно, с необычайными надругательствами перебила всех раненых. Та же участь постигла раненых и сестер милосердия, оставленных под Екатеринодаром.

Как страдали наши раненые и больные, какие мучения им приходилось переносить в этих тряских повозках, без ухода, без хороших перевязок, без серьезной медицинской помощи.

Один раз ночью на одном ИЗ самых трудных переходов по страшной грязи, почти без дороги. по разлившимся ручьям, я шел за обозом с ранеными. Впереди везли молодого юнкера. Он не был тяжело ранен, но у него уже началось заражение крови. Об операции думать было нечего. Всю ночь он кричал от боли. От его крика некуда было уйти и кажется мне эта страшная ночь, кустарник, кругом вода, кочки, выбившиеся из сил лошади и слышится этот страшный непрерывный крик. Утром он скончался.

В другой раз я обогнал раненого в повозке: сверху шинели, покрывавшей его, лежал револьвер, как он объяснил для того, чтобы застрелить возницу, если он заметит, что он хочет его бросить и самому застрелиться.

Как бы не были тяжелы страдания во всякой войне, в войне против потерявших всякое представление о пощаде, в братоубийственной резне, положение раненых было бесконечно более тяжелое.

Тот медицинский персонал, который посвятил себя уходу за ними, те женщины сестры-милосердия, которые должны были бессильно следить за медленным мучительным умиранием этих несчастных молодых людей, не будучи в состоянии как-нибудь облегчить их участь, достойны преклонения.

Русская женщина на этом походе показала себя на удивительной высоте, во всем разделяя ужасные условия этого длительного небывалого подвига.

Как я уже говорил выше, ни одного, даже частичного, неуспеха наша армия не потерпела до самого Екатеринодара и на обратном пути на Дон, но все эти победы или успехи не давали ощутительных результатов.

Разбив врага под одной станицей, армия, привязанная к своему обозу, без намека на базу, где она могла бы остановиться и хотя бы отдохнуть, не могла преследовать его и должна была, чаше всего без отдыха, двигаться все дальше вперед, где она неминуемо должна была встретить новые, во много раз сильнейшие, массы неприятеля.

У большевиков были нескончаемые резервы, наша же армия могла увеличивать лишь свой обоз раненых и тем затруднять свое продвижение. 

Нужно было необычайную смелость и уверенность в духе своих бойцов, чтобы совершить этот, ни с чем несравнимый, поход среди большевистского океана, и будущий военный историк, когда начнут изучать этот русский Анабазис, не раз преклонится перед решимостью, талантом, находчивостью вождей и непреодолимым духом маленькой армии, бывшим сильнее всех разочарований, которые неумолимая судьба готовила нам на каждом шагу.

А разочарований было много.

В таком страшном походе, впрочем как и во всякой войне. люди ждут что-то неожиданное и почти всегда спасительное. Отчаяние, паника, это уже элементы, предшествующие гибели. Напротив того, в самых тяжелых условиях оптимистические мечты необычайно распложаются, принимают иногда совершенно гомерические формы и достигают чуть ли не уверенности в какой-то полной и неминуемой победе, за которой мы всегда видели удивительный отдых, благоденствие, возвращение в Москву и Петроград победителями и спасителями Родины.

Не дай Бог пессимисту, хотя бы и разумному (впрочем, мало бывает таких в хорошей армии), попробовать разуверять оптимистов в их мечтах. Он делается ненавистным, а такому человеку в походной обстановке, особенно вроде нашей, где дух поддерживается только особым чувством единения, где условия жизни и так страшно тяжелы, жизнь будет нестерпимой.

И чем выше возносились мы в мечтах, тем круче было и резче падение о землю.

Разочарования начались с известия о том, что кубанские войска очистили Екатеринодар и отошли в горы за Кубань. Мы это узнали в Кореневской, после блестящей победы (тут был убит полк. Краснянский), которая открывала нам дорогу на соединение с кубанцами, которых мы ожидали встретить через два или три перехода.

Вместо похода на обетованный Екатеринодар мы круто повернули с большой дороги на восток, пересекли железную дорогу южнее ст. Станичной, и ночным и дневным переходом вышли к слиянию Кубани И Лабы, к Усть-Лабинской. За ЭТИ сутки мы прошли около 50 верст. Около Усть-Лабинской наши войска, предводительствуемые генералами Марковым и Богаевским (ныне Донским атаманом — братом убитого Митрофана Богаевского), под общим командованием ген. Корнилова, сравнительно легко разогнали большевиков на железной дороге Екатеринодар — Армавир, пересекли ее, перешли через Кубань и Лабу и вышли к Некрасовской станице.

Я останавливаюсь на этом, чтобы подчеркнуть, какие трудности приходилось превозмогать нашему командованию в этом походе. Несмотря на громадное превосходство сил неприятеля, на его бронепоезда, на его артиллерию, несмотря на бесконечный обоз, ген. Корнилов сумел вывести нас за Кубань. За это время (с 14-го февраля по 6 марта) мы прошли около 350 верст по отвратительным дорогам и пересекли четыре раза железные дороги, которые всецело были в руках большевиков. Все это было сделано без потерь пленными, без потерь в артиллерии и в обозе, при самых незначительных тратах в снарядах и патронах.

Более того, в боях под Лежанкой, Выселками и Кореневской (особенно в этой последней) и в Усть-Лабинской наша армия пополнила свои крошечные запасы, с которыми она могла выйти из Ростова.

За Кубанью и Лабой мы входили, как мы предполагали, в сферу деятельности Кубанской армии.

Тут уже начиналась очень пересеченная местность, здесь начинались отроги кавказских гор.

Никогда не забуду я, как мы уходили из Некрасовской. Эта станица стоит на высоком холме, над которым возвышается прекрасный храм, видный из очень далека. Под нашими ногами, десятками весенних рукавов, пробегала разлившаяся речка; на много верст шла долина, а вдалеке, на горизонте, этим ясным солнечным утром были видны туманные синие горы кавказского хребта.

V крутого спуска, освещенный солнцем, стоял наш старый вождь ген. Алексеев и смотрел на переправу...

Как хотелось запечатлеть эту удивительную яркую картину. Как жалел я, что со мной не было моего Кодака.

Об «армии Эрдели» мы узнали, что она где-то в горах и сражается с большевиками. приходилось искать ее ощупью.

На короткое время казалось. что мы ушли от неприятеля, но на другой уже день мы в этом разуверились. Наш обоз попал под сильный артиллерийский обстрел и только ловкость маневра, да нерешительность красных артиллеристов, спасли нас от потерь.

Еще через день нашим войскам пришлось выдержать довольно серьезный бой у переправы через реку Белую, у деревни Филипповской. Дело в том, что мы входили в местность, населенную вперемешку казаками, черкесами и иногородним пришлым крестьянским населением, которых казаки всегда держали в черном теле. Последние отличались особой революционностью и ненавистью к казакам, как к своим угнетателям. Кроме того и те и другие не дружили с черкесами. Хутора и села, как например богатое Филипповское, были почти пустые. Население перебежало к большевикам, окружившим нас, которые рассказывали всяческие ужасы о насилиях, якобы творимых нашими войсками, и население нередко принимало самое деятельное участие в борьбе против Армии. Казачье население было запугано большевиками и было крайне нерешительно и часто враждебно, а несчастные черкесы, ненавидевшие большевиков, потерпевшие страшные насилия от них, в целом ряде аулов совершенно покинули свои сакли и ушли с женщинами, детьми и скотом в горы.

Я был в одном из таких брошенных аулов, в Хабукае. Это был первый аул, в который входила армия. Уже одно название вводило нас во что-то новое.

Вся эта местность населена черкесами, против которых строил еще укрепления на Кубани великий Суворов. Все названия здесь татарские: Татлукай, Хабукай, Тактамукай, Шенджий, Понажукай, Панахес, Энем; реки тоже звучат для нас странно; Кургу, Пхас, Псекупс, ДИСК, Афипсья и др.

Казачество в этой местности отличается от более северных отделов. В отличие от так называемых Черноморцев, основных кубанских казаков, происходящих от запорожцев, за Кубанью казаков называют линейными. «Линия» когда-то была линией укреплений, которая должна была сдерживать натиск туземцев. Сюда переселяли не казаков, потом уже принятых в казачество, что видно и по названиям станиц: Калужская, Самарская, Пензенская и др.

* *

Я вошел В Хабукай из Рязанской станицы через прекрасную рощу. В начале аула, в грязи, застрял автомобиль, который каким-то чудом добрался до этого места. Мы занялись вытаскиванием его из этой трясины, пока въезжавший в аул ген. Корнилов не приказал бросить его и остался этот бессильный обломок культуры в кубанской грязи.

Чистенький белый аул со скромной мечетью и наивным минаретом был абсолютно пуст.

Я никогда ничего подобного не видел. Ни в одном доме не было даже привыкшей к дому собаки. Мы ходили из одной сакли в другую. Везде было довольно чисто и совершенно пусто. Аул совершенно вымер. После измены Рязанских казаков, большевики вырезали часть мужского населения, а остальное ушло.

Было жутко ходить по этому, когда-то живому, кладбищу, пустому и молчаливому. На площади стояло какое-то странное, с обрубленными ветвями, дерево, выкрашенное охрой, на котором была прибита серебряная доска с турецкими письменами.

Психология каждого воюющего человека такова, что надо или же не надо, — он ищет чего-нибудь поесть. Здесь, из всех саклей выходили люди с пустыми руками. Мы скоро ушли из этого пророческого памятника большевизму — этой мерзости запустелой.

Условия нашей жизни были не легки, но здесь, в этой дикой, вообще малонаселенной местности, а тогда брошенной населением, они становились еще более тяжелыми.

Мы точно не знали, куда мы идем. Случайно, по моей страсти к Графическим картам, я имел нужные карты, но они мне ничего не говорили.

Мы уходили на юг и медленно двигались параллельно течению Кубани на запад.

Как то раз, поздно вечером, где-то в горах заблестели зарницы и изредка раздавался очень отдаленный гром. Я шел в долине с артиллерийским офицером. Он остановился и сказал: — «А ведь знаете, это артиллерия».

Мы стали прислушиваться и присматриваться. Знаете ли вы, мои читатели, то удивительное щекотное чувство неизвестности, ночью, когда вы идете по совершенно незнакомой никому местности, когда вы ничем не гарантированы от нападения и жестокой смерти, когда вы ждете слияния с новой силой, которую фантазия заставляла расти до необычайных размеров.

Таинственная кубанская армия, которую мы хотели считать тысячами, была где-то около нас и дралась с врагом.

— «А далеко ли от огня, спросил я.»

«Верст с двадцать, отвечал офицер, хотя в горах труднее разбираться».

Шагая вдоль обоза, я встретил адъютанта ген. Алексеева, нашего милого ротмистра Шапрона. Я ему поведал разговор с офицером.

«Пойдем к генералу, сказал он, и расскажем ему.»

Среди телег, на простой линейке, управляемой австрийским военнопленным, богатым когда-то молодым человеком, интеллигентным и очень воспитанным, попавшим случайно в кучера к ген. Алексееву на походе, ехал наш старик, покрытый не то одеялом, не то попоной. 

Жестокая болезнь почек требовала спокойствия и комфорта, но ничего не могло заставить его изменить образ передвижения. Сзади его линейки ехала линейка нашей милой Н. П. Щетининой, которая являлась хранительницей нашего старого вождя.

Кругом были горы и молчание. На узкой линии дороги двигался и тарахтел наш обоз. Какие то люди проносились верхом иногда мимо нас. Стоянка еще была не близко.

Шапрон подвел меня к линейке генерала.

«Ваше превосходительство, Суворин слышал выстрелы и видел свет от разрывов, не может ли это быть армия Эрдели?

Из под попоны выглянули очки генерала.

"Глупости, сердито сказал он. это ген. Марков наступает на правом фланге."

И вновь закрылось одеяло или попона, а я остался разносчиком ложных известий.

В другой раз, шагая по перелескам светлым мартовским днем, среди проклятого кубанского дубняка. ничего общего не имеющего с нашим дубом, я измотался в борьбе с ним.

Вы не знаете, что это за существо выродившийся дубняк. Он почти ползет по земле и хватает нас за ноги. Он крепок и силен, как его деды, старые дубы, но он стелется по земле и подл. Так бывают у великого крепкого человека несчастные потомки, жалкие, подлые, но которым судьба оставила от предков их крепость и силу, но не к движению ввысь, а в подлом ползании по земле. Вот ЭТИ, точно живые, крепкие сучья хватали вас, держали ваши утомленные ноги, валили с ног слабых и усталых и назывались дубом.

Был случай, когда я, измученный переходом, раздраженный этой борьбой с этим новым врагом, остановился и стал в исступлении колотить палкой по извилистой ветке, чуть не свалившей меня. Надо мной тогда смеялись. а я до сих пор чувствую эту злобу против этого немого гнусного врага.

Мимо меня, не торопясь, проезжал Корнилов со своей свитой. Он перевел своего прекрасного донского коня на шаг и весело, что редко бывало с ним, поздоровался со мной.

— «Ну что, думали ли вы, редактор, сказал он, гулять пешком по Кубани? Посмотрите направо, с горы, — видна уже Пашковская (станица в десяти верстах от Екатеринодара). Скоро там будем!»

Он был весел и доволен. Его монгольское лицо светилось победой и его свита, эти кое-как одетые офицеры, этот солдат с трехцветным значком и неподвижным, как полагается знаменосцу, каменным лицом, казались мне небожителями, встреча с ними счастьем, его слова откровением.

Я обращаюсь к людям, делавшим войну.

Помните ли вы то впечатление, когда мимо вас, шагающего с вашей убогой винтовкой, проезжает вождь и его свита, которым вы даете дорогу. Одно то, что он смотрит на вас сверху вниз, с высоты своего коня, и что вы молитвенно смотрите на него снизу вверх, - как это все просто выражает все, что нужно дли войны - вождя и солдата.

Я даже не был солдатом, но его взгляды, его несколько слов, как всегда нужные или ненужные улыбки свиты — везде одной и той же, — узнающей вас или презирающей в зависимости от «хозяина войны», все это вас делает готовым человеком на смерть не char a canon, а именно сознательно готовым к смерти человеком.

О великая госпожа — Война, о, великая, немилостивая, жестокая, что в тебе прекрасного, что так привлекает и простые и возвышенные души; почему тот же генерал в другой обстановке для тебя ничто, а когда у тебя винтовка за плечом, а он на коне — он полубог.

Я не молодой поэт (кстати я вообще не поэт), я не Ernest Psichiari, этот очаровательный вдохновенный воин-крестоносец; я не военный профессионал, загрубевший в боях, но я, вспоминая сейчас в тихом Passy эти впечатления, я чувствую как бьется по другому сердце, как холодеют руки и хочется поднять глаза и встретить взгляд вождя.

О наш вождь на белом коне, как смеют скептики смеяться над тобой; дай нам, как милость, умереть за тебя, ты неизвестный и долгожданный.



div class=