О Белых армиях » Мемуары и статьи » Бор. Суворин. ЗА РОДИНОЙ. » X. В ТЕМНУЮ НОЧЬ.

X. В ТЕМНУЮ НОЧЬ.




Мы уходили из Елисаветинской станицы поздним вечером. Около хаты, занимаемой ген. Алексеевым, я встретил ротмистра Шапрона.

Он был подавлен всем, что произошло. Мы сели с ним на завалинку и грустно курили. Ген. Деникин решил быстро увести армию из под ударов большевиков, резервы которых все прибывали в Екатеринодар. Куда мы шли, точно не знали; знали только, что на север.

Кто-то оказался с нами рядом, и я спросил Шапрона по-французски, куда же мы идем. Он пожал плечами.

— «В черную ночь», спросил я. — «Да, в черную ночь»

И так мы ушли, не зная куда, с чувством мучительного разочарования. Екатеринодар, казавшийся нам обетованным, принес нам только самые тяжелые разочарования. Здесь пал ген. Корнилов; здесь усталая армия разбилась о все новые силы большевиков.

Популярность Корнилова была огромная. Деникина мало знали и это спешное отступление куда-то в неизвестность не могло не породить и страхов и различных слухов вплоть до возможности распыления армии.

Тяжелое впечатление произвело и известие об оставлении части раненых, которых безжалостно, зверски перебили большевики. Погибли и сестры милосердия, оставшиеся с ними.

Какое-то дьявольское счастье покровительствовало большевикам. Об этом мы говорили с Шапроном, и как часто, к сожалению, пришлось вспоминать этот разговор. Единственный снаряд, разорвавшийся на ферме, должен был убить именно ген. Корнилова, не тронув никого из его окружающих. Такой же снаряд, выпущенный наугад, окончил жизнь ген. Маркова в июле 1918 года. Ген. Алексеев умирает в момент торжества союзников. Если бы он был жив, нет сомнения, что его светлый разум, то уважение, которым он пользовался в союзных армиях, изменило бы отношение к нам союзников. А в то же время Ленин и Бронштейн живы и процветают.

Дьявол, этот князь мира сего, торжествует и радуется.

Я не стану описывать этот ночной и дневной переход в 50 верст. Моя записная книжка часто говорит мне о «днях великого разочарования», о холоде, о какой-то пустой хате, где мы согревались с однофамильцем убитого генерала молодым полк. Корниловым, о негостеприимных станицах, видевших в нас беглецов и отступающую армию, и о приходе в знаменитую «колонку» Gnatchbau. Эта немецкая колония, образец чистоты и порядка, с пивным и колбасным заводом, являлась оазисом среди грязи станиц и здесь то нам пришлось испытать казавшуюся неминуемую гибель.

После тяжелого перехода я ночью добрался только до нее, усталый, разбитый и разочарованный.

В небольшой комнате нас спало вповалку 22 человека. Моя книжка говорит, что нам было голодно и что мы набросились на пиво.

Утро 2 (15) апреля было нерадостное. Слухи о том, что армия перестанет существовать все усиливались. Говорили об уходе в горы наших черкесов, к счастью не оправдавшемся, о необходимости распыления. Единственный якорь спасения армия, казалось, уже не мог быть верной надеждой. Все ее жертвы были излишни. В лучшем случае нам предстояло бегство и бездомное скитание в большевицком море. Помню только одно, что нас было несколько человек, которые решили уходить, только взяв с собой наших милых барышень Энгельгардт. Как видите, дело доходило уже до подробностей.

С утра большевицкая артиллерия настигла нас и начала нас обстреливать. Весь обоз был собран на единственной улице деревни. Наша артиллерия почти молчала. Оставалось у нас всего четыре орудия, другие за неимением снарядов пришлось бросить. Большевики же выпускали очереди из шести орудий.

Спасала нас только их плохая стрельба. Однако к вечеру ее наладили. В доме, который занимал ген. Алексеев, был убит один из его сопровождающих; у нас на дворе был тяжело ранен в живот один из возниц обоза и ранена лошадь.

Перед едой мы собрались в комнате рядом с кухней. Я стоял у окна. В это время шрапнель разорвалась перед домом в палисаднике, посыпались стекла, и тихо по подоконнику побежала шрапнельная пуля. Я ее взял с собой и долго хранил. Она так невинно вбежала к нам, точно несколько неуместная шутка.

И вот в этот момент я услышал чей-то голос: «а пышки готовы?»

Так силен голос голода в человеке, что даже самая близкая опасность не может его заставить забыть о нем.

Я вышел во двор. Мной овладело какое-то отупение. Думалось о том, что вот сейчас все погибнет, что все это было ни к чему, и действительно, как то менее беспокоили снаряды. Не хотелось никого видеть, не быть в переполненной комнате, где все переглядываются от близкого разрыва.

Я сел на пустую линейку. Против меня у стенки стоял маленький бритый немец-колонист. Он внимательно осмотрел меня и тихим голосом спросил:

—    «Ти привик.»

—    «Привык», мрачно отвечал я.

—    «Бедный».

И так много жалости было в его простых словах, так обидна была этому мирному человеку мысль, что люди могут привыкнуть к этому братоубийственному истреблению.

К вечеру большевики подвезли еще артиллерии и, когда мы уходили, огонь их по деревне достиг большой силы. Одно время казалось, что обозу не выйти. Все, что можно было оставить, было брошено. Лошадей совсем не хватало и они выбились из сил. Часть раненых тоже не могла быть вывезена, — мы уходили, как могли. 

Не дай Бог переживать такой уход с людьми, потерявшими голову, бессильными перед сильнейшим врагом, среди мчащихся обозов, криков, ругани в темную ночь.

И тут где-то раздалось наше «ура» и вдруг стрельба притихла. Вновь где-то наши доблестные части спугнули большевиков, нерешавшихся принять удар, и с этого момента стрельба пошла более разбросанная. Стало темно и снаряды их разрывались уже довольно далеко от нас.

Я заметил кучку людей у края дороги. Я подошел ближе и увидел лежащего человека. Это был раненый, уползший из «колонки», боясь быть брошенным. Его уложили кое-как на переполненную подводу.

В «колонке» было оставлено все, что можно было оставить. У меня был кожаный чемодан, который служил облучком для кучера, хороший, крепкий, автомобильный чемодан. Его пришлось тоже бросить. Мое теплое пальто я еще отдал в Ольгинской и у меня осталось всего полторы смены рваного белья, мои записки и бумаги Шеншина. Записки я переложил в карман, а бумаги уничтожил, кроме одной тетради. Все мои записки и статьи, по ним написанные, мне много времени спустя пришлось бросить в Ростове. Моя газета, следовавшая за армией, неминуемо теряла часть своего очень нужного материала.

* * *

Мы постепенно спускались. Справа от нас начались так называемые плавни. Было холодно и ужасно сыро. Здесь то я и получил свою кубанскую малярию, которая иногда напоминает мне о себе и теперь, три года после нашего похода.

Лягушки в плавнях поднимали такой крик, что гул стоял над степью и не слышно было громыхания колес громадного обоза. Говорили, что, благодаря их помощи, большевики, как я уже писал, не любившие беспокоиться по ночам, не услышали шума обоза.

Мы шли наперерез железной дороге из Екатеринодара в Тимошевскую станицу, так называемой «морской ветке». Так сказал мне прапорщик Чапала. Прапорщик ли он был, был ли он Чапалой, никто не знал. Как он попал в политический отдел ген. Алексеева, тоже никто не знал. Он был необычайно невежественен и офицерского в нем не было ничего, кроме погон. Но нюх у него был замечательный, он мог узнать любую новость, найти то, чего никто не найдет. Он, например, на походе торговал табаком, хорошими папиросами иногда первого сорта, в то время, когда мы рады были всякому хламу. Меня удивил тем, что в одной из станиц нашел фотографический портрет в красках моего отца, выпущенный одним журналом по случаю 50-ти летия деятельности Алексея Сергеевича Суворина. Как и где он достал его, никто и догадаться не мог. Я долго хранил его, пока он не истлел. Другой друг, в Крыму, нашел мне такой же и теперь я вижу перед собой его массивную, немного согбенную, фигуру за его столом, заваленным книгами и бумагами, его белые волосы и белую бороду и задумчивые, испытывающие глаза, смотрящие поверх очков.

Он умер в 1912 году накануне войны балканских государств против Турции, и перед братоубийственной сербо-болгарской. Скольких разочарований смерть помешала пережить его большому русскому сердцу.

* * *

Чапала все знал, — мы действительно подходили к железной дороге. Перед рассветом обоз остановили; запрещено было курить и громко говорить. Впереди и слева и справа виднелись редкие огни. Тогда мы еще не думали, что судьба наша висела на волоске. Большевики, с двумя бронепоездами, были в двух-трех верстах от пас.

Мимо нас проезжали конные и тихо передавали, чтобы все вооруженные шли вперед. Должен признать, что среди обозчиков народу нашлось очень мало. У всех находилась более неотложная задача, а темнота и тишина, прикрывавшая нерешительных, способствовала их уклонению. Да трудно было рассчитывать на этих усталых людей, не связанных окриком и ближайшей дисциплиной.

Наша кучка скоро таяла. Никто не решался взять на себя начальство над этим сбродом, вышедшим ночью из темного обоза.

На дороге я обогнал Шапрона, который оставил больного ген. Алексеева и шел к железнодорожному пути. Он нас повел. В это время раздались один за другим два взрыва и, вспыхнувший на мгновение, свет показал нам насыпь в сотне саженей и на ней поезд. За ними последовали орудийные очень близкие выстрелы и затрещала ружейная пальба.

Когда мы прибежали к переезду, мы застали у него ген. Маркова. Как всегда, он был в папахе и в серой теплой куртке без оружия, с нагайкой. Как всегда, он крепко ругался.

Поезд стоял. Два вагона его горели и в них слышались разрывы патронов. Изредка артиллерийский снаряда пробивал вагон и с особым свистом кувыркался и как то особенно страшно шумел.

Понять что-нибудь сразу нельзя было в этой полутьме. — «Да что ты кланяешься, крикнул мне Шапрон, это наши с той стороны стреляют».

Тогда это меня ободрило, но скажите, в этой ночной неразберихе, когда артиллерия почти в упор простреливала вагоны и снаряды свистали над головой, чтобы разорваться совсем недалеко, чем «свой» был лучше «чужого».

На рельсах я встретил ген. Романовского, оставшегося начальником штаба у ген. Деникина. Как всегда, он был спокоен и, увидев меня, с саркастической улыбкой сказал: «А, и вы здесь».

* * *

Но я дожжен отойти несколько от своих впечатлений и рассказать, как умею, что произошло в эту памятную ночь.

Ген. Марков был в авангарде. С ним он перешел без выстрела железную дорогу и захватил будку, находившуюся в расстоянии версты от ст. Медведовской.

Там стоял под парами большевицкий эшелон и вооруженный поезд. Спереди и сзади его были платформы с орудиями; локомотив и один вагон были забронированы; было еще два или три вагона, один классный с комиссарами и Начальством. Другие два поезда были невдалеке, охраняя переезды через железную дорогу.

Большевицкий главковерх Сорокин понял, что нужно учесть наш уход из под Екатеринодара. Он приказал прекратить преследование армии у Gnatchbau. где против наших действовало десять орудий. С главными силами он отправился на узловую станцию Тимошевку, предполагая, что армия и наш обоз пройдет там, а бронепоезда послал сторожить главные переезды. Сорокин человек был талантливый, хотя и простой фельдшер, и план его разбился только об удивительную доблесть нашего славного героя генерала Маркова.

Все это я пишу по запискам в своей книжке, которые мне удалось набросать позднее, после моей болезни.

Когда Марков захватил переезд, к нему присоединился ген. Деникин со штабом и тут, в железнодорожной будке, было принято решение.

Ген. Марков от имени сторожа предупредил станцию, что нужно выслать поезд, так как из далека подходят кадеты (так обычно называли армию красные). Поезд двинулся.

Оба наших орудия, которые только и были в распоряжении Маркова, были поставлены у пути у будки.

Когда поезд тихо подходил к переезду, ген. Марков, подбежав к нему, бросил в машинное отделение бомбу, а оба орудия немедленно открыли стрельбу почти в упор гранатами. Поезд остановился совершенно подбитый. Офицеры офицерской роты вскочили в вагоны, вывели нескольких человек и перебили защитников, попробовавших оказать сопротивление, и прислугу у орудий.

В это самое время я и подоспел к месту события.

Стало немного рассветать. Романовский приказал нам разгружать платформу от лотков со снарядами. Мы пополняли нашу артиллерию. Какая это была радость. Марков бесился и кричал: «где же драповая кавалерия»*)? кричал он что-то очень нецензурное о какой-то части, не подошедшей во время, обругал нас за то, что мы разгружаем снаряды, когда нужно расценить поезд. Действительно два вагона горели и нужно было их изолировать. Я с другими занялся этим. Между путями лежал мертвый большевик и я помню, как колесами вагона мы перерезали ему руку, лежавшую на рельсах.

Мы перекатили поезд на другую сторону переезда и освободили дорогу. В это время, справа от нас показался большевицкий поезд, двигавшийся на помощь первому. 

Тут же, с большевицкой платформы из большевицкого орудия наши удивительные артиллеристы открыли по нем и по пути такой меткий огонь, что он, не настаивая, отошел вне сферы досягаемости. В это время я попался под руку Маркову и он мне приказал найти гранатников; я приблизительно знал, где они, и побежал за ними.

Когда я вернулся, передав приказание, было уже светло. Догорал, треща, вагон с патронами и соседний. Два вагона были открыты и там мы нашли хлеб, сахар и еще что-то. С каким удовольствием я отхватил здоровую краюху хорошего белого хлеба и сколько мог сахара.

Но нас разогнали и стали карьером пропускать обоз. С гиканьем и криками неслись повозки и с имуществом и с ранеными. Это было зрелище совершенно невероятное.

Впереди нас, в полу версте была станица Медведовская. Слева наши уже перестреливались с засевшими большевиками. С одним офицером я присоединился к ним, но стрельба большевиков была очень неуверенная и быстро прекращалась. Изредка, откуда-то, в нашу сторону летел снаряд и рвался безрезультатно. Большевики отходили в полном беспорядке и даже в самой станице был захвачен штаб «карательной» экспедиции во главе с ее начальником Гриценко, который должен был на другой день «судить» станицу.

Весь этот неожиданный успех дала нам доблесть и находчивость ген. Маркова. Благодаря его смелости, армия не только вышла из ловушки, но разбила вооруженный поезд, отогнала другой и подбила третий, который подходил от Тимошевки. Весь обоз, не потеряв ни одной повозки, был спасен и наша маленькая, но доблестная артиллерия, пополнилась снарядами.

На ряду с Марковым тогда покрыл себя славой полк. Миончинский. Этот доблестный доброволец с самого начала армии был в ней. Это он вывел свои орудия к поезду, остановил его и отогнал другой поезд.

Он пал в 1919 году, командуя артиллерией Марковской дивизии, оставив после себя незабываемую память. Нет офицера добровольческой армии, который бы не знал Миончинского. Он приспособил своих офицеров и солдат к особенностям гражданской войны, когда во время атаки артиллерия не раз обгоняла наступающие цепи.

Но самая большая победа, весь успех заключался в том, что в отступающую, разбившуюся об Екатеринодар, армию, потерявшую обожаемого вождя и терявшую веру, Марков своей доблестью влил новую уверенность в победе.

* * *

В Медведовке я совсем отстал от своих, ушедших вперед. Армия и обоз уходили к Дядьковской в сторону от железной дороги, к которой жались большевики. Идти пришлось еще 16 верст. В самой станице я увидел Чапалу, бегавшего из одной пустой хаты в другую, и ниоткуда не выходившего с пустыми руками. Этот тип людей всегда живет в армии и умрет с войной. К чести нашей армии надо сказать, что добровольческая армия первого похода никогда не оставляла за собой ненависти, кроме явно враждебных селений Ставропольской губернии. Везде мы платили и хорошо платили.

В тоже время надо признать, что более обеспеченное население, как например купцы, отказывали нам во всем и драли с нас страшные деньги. Я никогда за все время похода не видел, чтобы местная аристократия, лавочники, подарили хотя фунт табаку и никогда не забуду старушку-казачку, стоявшую у околицы станицы Незамаевской с протянутой рукой. В ней была маленькая, вкусная, сладкая булочка. Я взял ее, а она поклонилась мне и сказала: «прости, ради Бога».

Как велика бывает эта маленькая жертва, как согревает она сердце и как заставляет она верить в то свое, из чего силы берешь, в свое народное — русское.

И вот вам другой пример. Мы уходили уже в начале мая 1918, после удачной экспедиции с Дона на Кубань, из одной станицы. Я был при штабе ген. Алексеева и Шапрон поручил мне вести хозяйство нашей маленькой группы. Мы прожили одну ночь у купцов, что-то съели рублей на 50. При отходе нас стала догонять большевицкая артиллерия. Хозяин сидел в подвале со страху. Я сверху спросил его, сколько мы ему должны, а он, бледный и испуганный, запросил 200 рублей. Я ему бросил двадцатипятирублевую бумажку и он со вздохом забрал се. С ней ему легче было готовиться к смерти.

* * *

Я очень отвлекся от станицы Медведской.

Погода была прекрасная, было уже совсем тепло; мы переходили плотину, как всегда запруженной, реки; я что-то купил в веселой лавке, где бойко торговали, где трудно было пробиться сквозь бодрых, окрыленных, победой людей.

По дороге я обогнал знакомого офицера, увешанного мешочками и с расшитым полотенцем, висящим на шее. Этого человека я знал. Это не был тип Чапалы. Он мне радостно протянул кусок пирога и бублики.

— «Представьте себе, сказал он, встретил свою старую няньку-казачку, напоила чаем, угостила, дала все это и шею полотенцем повязала. Все просила, чтобы я у ней еще что-нибудь взял. Да и так не съесть и не унести.»

Взобравшись на гору, я почувствовал сильную усталость. Я нисколько не удивился этому. После всех волнений, после ночного перехода верст в тридцать, не трудно устать. Я зашел в хату, выпил молока и пошел дальше, но ноги совершенно отказывались служить. Подсесть на подводу было нельзя. Обоз ушел далеко вперед. Я пошел его догонять, наперерез, степью. Меня обогнал маленький Поздеев, тот самый, который передал мне весть о смерти Корнилова. Когда этот маленький человек, который любил говорить: «мы с Корниловым» или «мы с Деникиным», всегда ехавший верхом, легко меня обошел и я не мог попасть ему в «Пейс», как говорят в спорте, я понял, что что-то со мной хуже усталости.

То и дело останавливаясь, спотыкаясь, какими то чужими ногами плелся я по степи. Обоз казался мне недосягаемым. Тут меня встретила женщина-каптенармус, всегда бодрая — Игнатьева. Это была совсем простая, некрасивая, но милая девушка-солдат. Она узнала о моем брокдауне, вышла ко мне навстречу и, опираясь на нее, я кое-как, со свинцовыми ногами добрался до какой-то повозки, на которую и взобрался.

Голова у меня шумела, слабость была страшная, какая-то тупая и безразличная.

Она мне показала повозку, в которой везли «начальника карательного отряда», бывшего солдата Гриценко. Это был небольшой человек, с маленькими, умными, но беспокойными глазами. Вез его казак, которому Гриценко угрожал смертной казнью. Таковы случайности гражданской войны.

Мы приехали в Дядьковскую еще до вечера. Как только я узнал, где нам отведена квартира нашим ловким квартирьером, донским казаком И» я записал кое-что в свою записную книжку, что-то поел и, положив под голову свой почти пустой чемоданчик, лег на скамейку под образа. Дом был хороший и большой. Места было много. Можно было найти лучшее место, чем узкая скамейка, но бесконечная слабость охватила меня, ноги были тяжелые и болели, голова была какая-то дикая.

Я очнулся, когда было совсем темно. Надо мной была лампада и образа. Я закрыл глаза, но сейчас же почувствовал, что кто-то что-то вытаскивает у меня из под руки. Я полуоткрыл глаза. Смотря на свет на термометр, передо мной стояла Вера Энгельгардт. «У него около 40 градусов, надо его перенести на кровать.»

Я понял, что заболел и вновь забылся. 



div class=