О Белых армиях » Мемуары и статьи » Бор. Суворин. ЗА РОДИНОЙ. » Эпилог. XX. С ЧЕРДАКА ДО ПОДВАЛА. |
Вам мои дорогие коллеги посвящаю эту последнюю главу моей книги - книги впечатлений Журналиста. Если требовательный, скучающий читатель отбросит ее с первых страниц и потянется за чем-нибудь более интересным, я не буду так огорчен, как если вы, если книга случайно попадет вам в руки, не прочтете ее, если не до конца, то по крайней мере конец ее — мой эпилог, посвященный вам или, лучше сказать, нам журналистам, лучше еще газетчикам — «news papermen», как нас называют в Америке и часто в России. Мы ведь особые люди, и потому что мы не нормальные люди. Конечно, среди нас есть исключения. Есть люди, добившиеся известности (слава нам недоступна) и положения, денежного успеха, депутатского или сенаторского кресла, министерского портфеля или места в банке, и успокоившиеся на своих или чужих лаврах. Но разве это газетчики? Нет, мы, повторяю, другой народ, неспокойный, всегда почти несправедливый, не знающий чего он хочет в точности, ищущий той новости, которой он не знает и, не узнав ее, бросающийся в другую сторону. Война, мир, театры, балет, спорт, политика, последний роман или последний скандал, — это объединяет журналистов всех племен и народов. Заметили ли вы, что никогда актер не станет журналистом и не станет журналист актером. Мы не играем роли и не можем выносить автора и режиссера; у нас своя дисциплина, но, ради Бога, пусть помощник режиссера не кричит мне, что сейчас «мой выход». Я его уже провалил. А вот вырваться на сцену жизни, перевернуть толпу на улице, в кафе, в гостиной, в кабинете политика или ученого, и уйти торопливо, позабыв проститься, оставив запах хорошей или плохой (судя по сегодняшнему кошельку) папиросы, недотушенной в пепельнице, — это наше дело. Наши редакторы, я сам редактор, только те же газетчики, потерявшие подвижность и насильно организовавшие в какой-то порядок свою жизнь. Но разве есть редактор, который, узнав новость, не выругается, не накинется на неповинного репортера или метранпажа, разве он не скажет, будучи, как я, зная это, утверждаю тысячу раз неправ, что так газетой заниматься нельзя и если бы я был и т. д.... Какая прелесть газета, как завидую я вам, мои дорогие французские коллеги, что вы можете так работать, как смешны мне кажутся ваши «huissiers» с цепями и ваш бюрократизм, которым вы думаете обмануть публику. Я ведь знаю, всякий журналист так страшно занят, редактор «завален» работой, ему некогда вздохнуть. Боже мой, какие вы несчастные и как я завидую вам. Было время, когда и мои рассыльные (а при отце моем называли их «молодцами») внушительно вводили в приемную испуганных начинающих авторов, особенно поэтов, всегда или перепуганных до смерти или храбрых до отчаяния, барышень влюбленных в вашу последнюю статью, а вовсе не в вас и, наконец, вы их знаете, эту ужасную секту — обиженных и оскорбленных, чаще всего правительством, людей. А почта? И вдруг вы в ней видите что-то молодое, сильное, живое, вам нравится не важный почерк и не обиходное выражение, и вся эта кипа, кипучая чужими мыслями, оживает. Вам мешают беспрестанно, вам не дают работать. Вы выскакиваете в другую комнату и просите не кричать, но так с пером в руке вы и остаетесь там, слушая последнюю новость, о чем? Не все ли равно! Нам важна новость, как спортсмену ничтожная, казалось бы, одна десятая секунды. Потом, опять несправедливо выбранившись, вы возвращаетесь в свой кабинет. Замечали ли вы, что единственные уравновешенные люди в редакции — это рассыльные. Все остальные или полупомешанные или авгуры. Да, потому что авгурство нам нужно. «Попросите подождать». «Попросите г-на X.» «Простите, но ваша рукопись по некоторым соображениям не подходит». «Ваше превосходительство, как рад я вас видеть, чем прикажете служить». «Скажите, что я только что ушел». «Да, пошлите ее к секретарю». Ведь вы это говорите, мои дорогие конфреры, и не чувствуете, какая это радость и прелесть нашего бытия. В нем есть и горе, и неудачи, но меньше чем где-нибудь и зато есть успехи не только свои, но и газеты. Попробуйте отрицать это, жалуйтесь на эксплуататоров-издателей (я сам был издателем), на дороговизну жизни, на то, что редакторы чаще всего свиньи (я сам был редактором), и все-таки попробуйте внутри себя, если вы газетчик, отказаться от нашего ремесла. Перед вами безработный, завистливый журналист, редактор и издатель. Не верьте ему, будьте логичны в своем ремесле; но и по той же логике, по тому же любопытству, какой журналист не любопытен, прочтите краткую историю одной газеты, выброшенной из своих особняков на большую дорогу борьбы за существование. * * * Итак, в 1917 году, когда дело наших газет достигло своего апогея, большевики уничтожили его. Чтобы дать понятие читателям о том, чего мы лишились, я вкратце изложу состояние наших дел. Я был главным редактором «Нового Времени» и двух самых распространенных вечерних газет Петрограда и Москвы «Вечернего Времени» и «Времени». Я же был председателем совета контрагентства на железных дорогах А. С. Суворина и Ко, имевшего в своем распоряжении до 500 ж. д. киосков. Товарищество наше, в котором я был одним из крупных пайщиков и деятельных членов совета, имело в Петрограде две газеты, три дома, два магазина, две конторы (обе на Невском), красочную фабрику, типографию и крупнейшее издательское дело. Я сам отдельно занимался издательством и имел два журнала: один англо-русский «The Russko-Britanskoie Vremia» — промышленный журнал и спортивный «Конский Спорт». Мы же были русскими Bottin, издавая «Весь Петербург» и «Всю Москву». В Москве у нас была газета «Время», контрагенство ж. д. и книжный магазин. Кроме того у нас были книжные магазины в Саратове (два), в Ростове на Дону, в Харькове и в Одессе. И, наконец, бумажная фабрика в Череповецком уезде Новгородской губернии с 30.000 десятин леса. Я не говорю уже о частной собственности нашей семьи, о имениях, о моем конском рысистом заводе, беговой конюшне и об удивительной библиотеке моего покойного отца, один заграничный каталог которой заполнял книгу в 300 слишком страниц. Все это пришлось нам потерять в угоду великой революции и, так как ни копейки мы не имели в заграничных деньгах, стать нищими. Так захотели наши новые владыки большевики и евреи, ненавидевшие «Новое Время» и память моего отца. Вернувшись с первого кубанского похода, я ничего буквально не имел, кроме грошового жалования, как служащий политического отдела, от которого я немедленно отказался. Надеялся я на то, что мне перешлют из контрагентства тысяч 60, которые мне оставались должны, но вместо этих тысяч я получил известие о том, что все мои деньги захвачены большевиками. В этот момент, как сейчас помню, у меня было ровно 60 копеек и я, сообщив своему другу Э. эту грустную новость, занял в конторе своей газеты несколько рублей и мы пошли их пропить в памятный мне кабачок, носивший название столицы первого пьяницы патриарха Ноя-Арарат. Мой газетный опыт в Армии, куда меня вызвали в 1917 году, хотели несколько раз использовать. Сначала ген. Алексеева запугал Милюков, этот хамелеон русской политики, потом предлагали мне ежемесячник «Смутное Время». На походе я должен был издавать крошечный листок — «Полевой Листок Добровольческой Армии»; впрочем, это мое детище умерло по желанию ген. Романовского, начальника штаба Армии, на третьем номере. Я не пролил на его могиле ни одной слезы. Потом ген. Алексеев предложил мне издавать газету Добровольческой Армии, но тот же ген. Романовский восстал против этого и газета была передана некоторым благородным незнакомцам и провалилась. Наконец, я попросил у ген. Алексеева 10.000 рублей в долг и открыл 7-го июня 1918 г. свою газету «Вечернее Время» в Новочеркасске и купил в товариществе с несколькими друзьями маленькую типографию. Контора и редакция помещались там же. Чтобы добраться ко мне «в кабинет», где набирали газету наборщики, нужно было взобраться по крутой лестнице на чердак. Тут же, среди наборщиков, брошюровщиков (я сразу занялся издательством и издал прекрасную книгу Атамана Краснова — «Степь») я и работал и принимал посетителей. Тут же сидели корректоры и наши телефонистки. Было не легко работать, но когда в 3? часа мы выпускали из закрытых до этого времени широких ворот нашей типографии десятки мальчишек, галдевших, «Вечернее Время», мне вспоминались прежние годы успехов, когда гремела моя газета в Питере. Я со своими 4000 тиража был далек от 200.000 Петрограда, но часто я гордился своим маленьким делом. Единственным газетчиком в газете был я. Полковник Патронов, неожиданно доказавший свой безусловный талант журналиста, был находкой. Средств не было искать других сотрудников и нам с ним пришлось вдвоем работать на наш успех. Не забудьте, что в 50 верстах от Новочеркасска был громадный город (600.000 жителей) Ростов со своей громадной еврейской газетой «Приазовский Край», что в Новочеркасске издавался «Донской Край», официальное издание, крупнее, конечно, и богаче моего, не имевшего ни копейки денег за собой. Но вот тут я хочу указать своим коллегам, как важно желание победить, как важна традиция и уверенность в победе. Мы были в глубокой провинции, мы были бедны и технические средства наши были ничтожны — две плоских машины (конечно немецких) и ручной набор. У нас не было денег, чтобы иметь корреспондентов на местах и репортеров, тогда я стал издавать маленькую Петербургскую газету, не обращая внимания на ее оторванность от местных интересов и мы победили. Я был первым, сообщившим о взятии Екатеринодара, и как мне было приятно обедать в своей гостинице под заказанным мною плакатом о взятии его. Ушли немцы из Ростова и в конце декабря 1918 г. «Вечернее Время» выходит уже в Ростове. Правда, мы опять на чердаке, но у нас контора на лучшей улице в бельэтаже, и я начинаю себя чувствовать барином. «Вечернее Время» становится победителем вместе с Армией. Мы оставались верными союзникам и союзники победили, мы верили в Добровольческую Армию и она побеждала. Наш тираж уже доходит до 20.000, мы вспоминаем с нежностью наше Новочеркасское сидение. Я еду на казачий фронт, а потом в Константинополь. Оттуда я пишу в «Motning-Post». Мираж старого успеха вновь предо мной. Наши взяли Харьков и мы там открыли газету. Я бросаю Царьград и еду в Харьков. Здесь у нас неважная типография, но чудное помещение для редакции. У меня уже две газеты. Но этого мало. Армия продвигается к Москве и берет Курск. Там нужна газета. За это время ко мне с громадными трудностями сквозь большевицкие кордоны пробрались трое из моих сотрудников — Штиглиц, Острожский и Весеньев. Мы действительно — редакция. Моя заведующая конторой рекомендует мне свою сестру. «Что можете вы делать», спрашиваю я м-ль Анненкову. «Я все могу», говорит она, краснея, и я ей поручаю секретарство новой газеты в Курске. У меня уже три газеты. Это был мой максимум, достигнутый с успехами Армии. Тогда у меня были и люди и были деньги. С тех пор начались разочарования. Через несколько дней я узнаю о неожиданной смерти моего ближайшего помощника д-ра Э., я оставляю в Курске Бурнакина, Буханцева и Анненкову, в Харькове нового моего сотрудника Никащина — московского присяжного поверенного и журналиста из «Утра России» и сам возвращаюсь в Ростов. Смерть Э. меня ужасно потрясла, но это не был конец испытаний. Армия должна была покинуть Курск и наша газета, выйдя последней, стала отступать. Буханцев и Анненкова открывали газеты в Изюме, Белгороде, Славянске, пока не дошли до Харькова. Но в это время эвакуировался и Харьков, и все они пришли в Ростов. У меня опять была одна газета. Настроение было ужасное. Успехи большевиков, поддержанные полным развалом казачества, устроенного их политиканами, грозили Ростову и Новочеркасску. Мы все же держались. Наше бюро помощи армии работало превосходно, мы не опускали флага и все еще надеялись на успех. Холод, скверное интендантство, распря с казачеством сделали свое дело и мы должны были уйти из Ростова. Но, Бог видит, что «Вечернее Время» сделало все, чтобы не было возможным бросить ему упрека в дезертирстве. В октябре умер д-р Э. Это был жизнерадостный, красивый, молодой человек, далекий от журнализма, неожиданно для себя полюбивший всей душой журнализм и нашу газету. Ему я поручил с основания своего дела всю администрацию моих дел и он справлялся с делами так, как я особенно ценю — весело и легко. Его контузия и страшные головные боли (он был участником двух войн — японской и немецкой) требовали от него известного режима, но в его очаровательном беспутстве он не мог его держаться. Всякие наркотики облегчали его страдания и в конце концов отравили его и он умер, оставив за собой неизгладимые воспоминания блестящего, остроумного дилетанта. В медицине, в жизни, в войне, в журналистике он везде был тем же очаровательным, веселым, прекрасным товарищем и все мы с глубоким горем расстались с ним. Другая смерть подстерегала другого моего друга и ближайшего сотрудника. В середине декабря умер Н. Н. Штиглиц. Этот человек явился ко мне с самого начала газеты моей в Петрограде. Я знал его, как лучшего спринтера России, прекрасного знатока спорта и поручил ему отдел спорта в «Вечернем Времени». Молодой журналист сразу стал выказывать удивительные способности и уже в 1917 году он был «выпускающим» и одним из моих ближайших помощников. Он пробрался к нам с необычайными трудностями через большевиков. Со смертью д-ра Э. я его просил взять администрацию моего дела в свои руки. Он отдался ему всей душой. Но в декабре он простудился и 19-то декабря (I-го января н. ст.) скончался от испанки. Когда мы через неделю покинули Ростов, мы оставили там две могилы. На их крестах ничего не было написано. Рядом лежат эти два друга «Вечернего Времени» и Бог весть найдем ли мы их могилы, когда вернемся в Россию. Штиглиц был настоящим журналистом, горячим, искренним, обожающим свое дело, он и погиб, поехав простуженным на Царицынский фронт по делам газеты. * * * 26-то декабря (8 января и. ст.) утром мы узнали, что Новочеркасск оставлен казаками и что грозит неминуемая опасность и Ростову. Но нас уверили, что Ростов будет удержан или во всяком случае продержится несколько дней. Газета наша вышла, как всегда, около трех часов дня. В четыре часа я отправил на лошадях вдову д-ра Э. и нашу заведующую конторой с их детьми в сопровождении нескольких офицеров, и всадников-дагестанцев, т. к. с четырех часов сведения приходили все более и более панические. Часть моих сотрудников (Никашин между ними) раньше уехали в Крым для открытия там газеты в Феодосии, уехали и Острожские. Нас оставалось: Анненкова, Буханцев, Весеньев, Шумлевич, Мякин, Шучкин и помощник Д-ра Э. Мы собрали военный совет. Грохот орудий явно говорил о приближении врага, а бесконечные обозы — о начавшемся отступлении. Но начальник гарнизона утверждал, что газета еще д о л ж н а выйти завтра. Хорошие это были Рождественские праздники. Наконец, вечером я узнал, что Ростов с часу на час оставляют. Мы собрались на моей квартире и решили уходить, надеясь попасть на поезд ген. Кутепова, всегда последним уходившим из оставленных городов. Нам пришлось бросить все свое имущество, весь наш архив, которого так мне не хватает, и уйти поздно вечером в догонку за отступающей Армией. В одиннадцатом часу мы добрались до поезда ген. Кутепова, готового к отходу. Ночью 27.ХII мы покинули Ростов. В каких условиях мы передвигались, мои заграничные коллеги представить себе не могут. Первую ночь, например, мы провели втроем на одном пулемете. Один на лафете, другой на самом пулемете, третий на жестянке с лентами. Потом нас перевели в вагон-мастерскую. В нем было то страшно жарко от печки, то ужасно холодно. Ничего теплого у нас не было. Щучкин заболел и я ожидал тиф. Все мы спали кое-как на голых досках, но веселая бодрость журналистов нас не покидала и, помню, что мы прекрасно встретили новый год на ст. Кавказской. Нас было от генерала до солдат человек 20 в вагоне и мы ехали в Новороссийск с полной уверенностью, что мы еще понадобимся для нашего дела. Четвертого января мы были в Новороссийске и 9 — обратите на это внимание, мои дорогие коллеги — уже вышло «Вечернее Время». Благодаря любезности сербского офицера, я нашел маленький домик, в котором мы все жили в двух комнатах. На этот раз редакция помещалась в подвале. Мы перешли из чердака в подвал еврейской типографии. Кругом лежала бумага и ящики. Мебели не было. На двух ящиках лежала доска — это был мой редакторский стол. Мое изломанное кресло не имело спинки и его заменяли веревки, кое-как натянутые. К нам вела крутая лестница из еврейской типографии, которую мы наняли. Света не было — его заменяли свечки в бутылках и маленькое толстое, полуотбитое стекло над моей головой в тротуаре. И там мы работали. Когда Бурцев пришел ко мне, он пришел в восторг. Мы люди разных лагерей, но это желание быть журналистом и говорить, что думаешь, это презрение ко всяким препятствиям восхитило и этого старого революционера. Не думаю, чтобы в самые жестокие времена революционеры могли работать в худших условиях, чем наше удивительное «Вечернее Время». Тут же рядом, на досках стояла машинка Анненковой, заболевшей тифом. Из этого подвала мы шли домой на окраину города. Наш домик сотрясал норд-ост, было холодно, ели мы кое-как, но газета выходила. Пусть те, которые с м е ю т смеяться над нашей г а з е т о й, похвастаются таким же рекордом . Да, мы умеем издавать газеты и в дворцах в Петрограде, на чердаках в Новочеркасске и Ростове и в подвале в Новороссийске. И везде ненавидела нас, и меня по наследству, еврейская печать. Она была права. Она видела ту энергию, которую она в своих мечтах считала исключительно своей собственностью. Она неожиданно для своего близорукого внимания увидела крепких русских людей, которые были гораздо сильнее их бесталанной, но всегда богатой, печати. Даже в подвале мы были сильнее их наглых и в тоже время жалких листков. Как старый спортсмен, я с понятной гордостью и без всякого хвастовства могу сказать: газета независимо от обстоятельств всегда и везде била своих конкурентов и только благодаря тому, что она была русской газетой и тому, что ни лишения, ни болезни, ни смерть, ни опасности не останавливали нас перед работой. Господь даст, и вновь возродится наше громадное дело, но никогда не забуду я наших трудов в этом городе норд-оста, нашей работы в подвале, нашей нищеты и беспредельной веры в успех. Там закалились мы и, если мы вернемся, не тем журналистам, привыкшим ко всяким удобствам, а нам, знавшим всю роскошь «Нового Времени» и честно, не обращая внимания на испытания, продолжавшим свое дело, предстоит сказать свое слово подрастающему журнализму. Хорошая, крепкая гордость охватывает меня, когда я, безработный журналист, вспоминаю о героической эпохе моей газеты. Потом опять последними, в трюме парохода, я с Анненковой и заведующим типографией добрался в Крым. Там вновь взвился флаг «Вечернего Времени» в Феодосии и в Симферополе. И там, у чудного моря, такой же нищий каким я был в Новороссийске, я чувствовал гордость быть русским журналистом, честно исполняющим свое дело. Все было против нас. Организация печати была отвратительна и гнусна. Она попадала в руки не только всегда бездарные, но часто преступные и всегда жалкие. Парамонов, Энгельгардт, Соколов этому первые свидетели. Бумаги не было, а если и была, то ее расхищали или пользовались ей как дураки, как бездарные чиновники. Рабочий труд был поставлен отвратительно. Наборщик зарабатывал значительно больше, чем писатель. Вся жизнь наша была сплошная борьба с начальством, с поставщиками, с рабочими. Все они, ничего не понимая в деле, выжимали из нас последние соки, но все же мы, русские газетчики, жили. Я не был в Крыму *), когда наши газеты, опять-таки последние, должны были его покинуть, но до конца мы оставались верными Армии. Моя жена пробовала из Севастополя пробраться в Симферополь и уехала действительно последней. Среди всех этих воспоминаний, среди всех лишений, которые едва ли пришлось испытать какому-нибудь из моих заграничных коллег, я вижу и горжусь тем, что никогда не падал духом, что наследство моего отца осталось в хороших руках. *) Я выехал за месяц по делам в Париж, когда ничего не угрожало армии. Разве не доказывает это мой брат, на гроши издающий «Новое Время» в Белграде. Нет, мои дорогие коллеги, мы, может быть, для вас дикие люди, но мы с нашими сотрудниками незаметно для вас доказали то, с чем каждый журналист может умереть с честью. Через все препятствия и лишения мы пронесли любовь к своей Родине, никогда не изменили мы своим принципам, и пусть вновь станут перед нами новые препятствия, новые голодовки и лишения, я, как журналист, из последних сил крикну вам: «Да здравствует наше дело и наше ремесло.» |